Александр Первый (fb2)

- Александр Первый 858K (скачать fb2) - Сергей Эдуардович Цветков


Цветков Сергей. Александр Первый

Часть первая. Бабушкин парадиз

Вдали от трона взрос, еще не знаешь ты
Сей чести пагубной, заманчивой мечты.
Ты самовластия не испытал отравы,
И голос не прельщал тебя льстецов лукавый.

"Афалия", трагедия, взятая из Священного Писания, г. Расина.

Пер. с фр. иждивением Н. Новикова и компании. Москва, 1784

I

Дай Бог, кому детей родить,

тому б их и взрастить!

Русская пословица

1777 год открыл самую веселую и счастливую пору екатерининского царствования.

Победоносно закончились польская и турецкая войны, влияние России на европейские дела неуклонно возрастало, Вольтер и Гримм превозносили до небес государственную мудрость "святой Катерины Петербуржской". Дворянство, стряхнув оцепенение, вызванное ужасами пугачевщины, бурно наслаждалось приятностями жизни.

Двор и столица задавали тон. Сменялись фавориты и фавориты фаворитов. Потемкин уступил на время свое место блестящему Завадовскому и вновь вернул расположение императрицы. Вельможи обменивались церемонными поклонами и обескураживающими оплеухами. Камер-пажи и фрейлины, получив свою порцию розог, шли разыгрывать чувствительные пасторали на эрмитажных собраниях. Вист, фараон и макао, словно смерч, уносили деревеньки и мужичков. Оглушительно хлопали пробки и пистолеты. На российском Парнасе после кончины Сумарокова гремели действительный статский советник Херасков и кабинетный секретарь государыни Василий Петров, гордившийся званием "карманного ее величества стихотворца". С успехом шла «Дидона» Княжнина. Богданович, написав «Душеньку», пребывал "на розах". Никому не известного Державина выпустили из гвардии в статскую службу, признав неспособным к военной. Фонвизин путешествовал по Франции и в письмах к своему другу генералу П. И. Панину клял парижскую нечистоту, "какую людям, не вовсе оскотинившимся, переносить весьма трудно".

Этот год, казалось, подал надежду и на восстановление мира в семье императрицы.

Сильное душевное потрясение, которое испытал великий князь Павел Петрович после смерти первой супруги,[1] вновь сблизило его с матерью.[2] Екатерина поспешила прописать сыну лучшее средство от меланхолии — женитьбу.

"Я начала с того, — рассказывает она в своих «Записках», — что предложила путешествия, перемену мест, а потом сказала: мертвых не воскресить, надо думать о живых. Разве оттого, что воображали себя счастливым, но потеряли эту уверенность, следует отчаиваться в возможности снова возвратить ее? Итак, станем искать эту другую…"

— Кто она, какова она? — стал расспрашивать заинтересованный Павел. — Брюнетка, блондинка, маленькая, большая?

— Кроткая, хорошенькая, прелестная, — отвечала императрица, — она именно такая, какую можно было желать: стройна, как нимфа, цвет лица смесь лилии и розы, прелестнейшая кожа в свете, высокий рост, с соразмерной полнотой, и легкость поступи, одним словом, сокровище: сокровище приносит с собою радость…

Сокровищем, о котором говорила Екатерина, была вюртембергская принцесса София-Доротея. Павел отправился на встречу с ней в Берлин. Поездка не разочаровала его. Вскоре императрица получила от него письмо:

"Я нашел невесту свою такову, какову только желать мысленно себе мог: недурна собою, велика, стройна, не застенчива, отвечает умно и расторопно, и уже известен я, что если она сделала действо в сердце моем, то не без чувства и она с своей стороны осталась… Вы желали мне жену, которая бы доставила нам и утвердила домашнее спокойствие и жить благополучно. Мой выбор сделан…"

14 августа 1776 года Павел вернулся в Царское Село, а спустя две недели туда же приехала и София-Доротея, которая, приняв Православие, получила имя Марии Федоровны. 26 сентября состоялось ее бракосочетание с великим князем, и в марте следующего года она почувствовала себя беременной.

Екатерину весьма занимал вопрос о поле ребенка, которого носила невестка. Она вообще предпочитала мальчиков девочкам, но на этот раз ее интерес был гораздо серьезней, чем простое любопытство. Мало кто догадывался об истинных намерениях императрицы, и меньше всех — счастливая великокняжеская чета. Екатерина уже вынашивала мысль о наследнике, настоящем наследнике своего дела. Павел, не скрывавший своего недовольства существующим порядком правления, раздражал честолюбивую императрицу, считавшую себя продолжательницей петровских преобразований. Рождение внука, которого она могла бы выпестовать, вылепить по своему образу и подобию, с тем чтобы потом передать ему трон, минуя сына, казалось ей подходящим выходом из сложившегося положения. Отсутствие в то время ясного закона о престолонаследии, который обеспечивал бы твердый порядок передачи власти, облегчал ей исполнение задуманного.

Лишь одно событие в этом году нарушило спокойное течение петербургской жизни. 10 сентября в десять часов утра Нева ринулась на столицу. Весь Петербург, кроме Литейного и Выборгской стороны, скрылся под водой, поднявшейся почти на четыре метра. По улицам плавали на шлюпках, и обер-полицмейстер Н. И. Чичерин приплыл в ялике от своего дома у Полицейского моста прямо в Зимний дворец. Небольшой купеческий корабль проплыл мимо Зимнего дворца через каменную набережную; другое судно было отнесено ветром от берега в лес. В Коломне и Мещанской волнами и ветром разнесло больше ста домов, одна изба переплыла на противоположный берег Невы. Пострадали знаменитые сады и рощи Петербурга. В "Академических ведомостях" после наводнения было напечатано объявление о продаже с одной дачи на Петергофской дороге двух тысяч мачтовых сосен, вырванных с корнем бурей. Число человеческих жертв не поддавалось учету. На взморье смыло острог, в котором было до трехсот человек. К вечеру, когда вода схлынула, кругом города на одиннадцать верст находили в полях трупы людей и животных.

В заботах о восстановлении разрушенной столицы прошла вся осень. Наконец радость вновь вернулась в Зимний. 12 декабря, за час с небольшим до полудня, великая княгиня Мария Федоровна разрешилась от бремени сыном.

Сейчас же о сем радостном событии жителям столицы было возвещено 201 пушечным выстрелом с Петропавловской крепости и Адмиралтейства, а в придворной большой церкви отправлен с коленопреклонением благодарственный молебен. В шесть часов вечера придворные принесли императрице поздравления.

Екатерина сияла. 14 декабря она написала веселое письмо Гримму, своему souffre-douleur,[3] с которым привыкла делиться своими впечатлениями.

"Я бьюсь об заклад, что вы вовсе не знаете того господина Александра, о котором я буду вам говорить. Это вовсе не Александр Великий, а очень маленький Александр, который родился 12-го этого месяца в десять и три четверти часа утра. Все это, конечно, значит, что у великой княгини только что родился сын, который в честь святого Александра Невского получил торжественное имя Александра и которого я зову господином Александром… Но, Боже мой, что выйдет из этого мальчугана? Я утешаю себя тем, что имя оказывает влияние на того, кто его носит; а это имя знаменито. Его носили иногда матадоры… Жаль, что волшебницы вышли из моды; они одаряли ребенка чем хотели; я бы поднесла им богатые подарки и шепнула бы им на ухо: сударыни, естественности, немножко естественности, а уж опытность доделает все остальное".

Так с самого рождения судьба определила Александру самую неблагодарную роль — роль человека, на которого другие возлагают свои надежды.

20 декабря состоялось крещение великого князя. В большую церковь Зимнего дворца новорожденного на глазетовой подушке внесла герцогиня Курляндская (урожденная княжна Евдокия Борисовна Юсупова). Крестной матерью Александра была сама императрица, а заочными восприемниками — император Священной Римской империи Иосиф II и прусский король Фридрих II Великий. Таким образом, будущий творец Священного союза уже с самой колыбели оказался связан духовными узами с монархами Австрии и Пруссии.

Торжества по случаю рождения Александра продолжались всю зиму. В феврале 1778 года Екатерина писала Гримму:

"До поста осталось каких-нибудь две недели, и между тем у нас будет одиннадцать маскарадов, не считая обедов и ужинов, на которые я приглашена. Опасаясь умереть, я заказала вчера свою эпитафию".

А виновник веселья был совершенно спокоен: спал, просыпаясь, брал грудь и снова засыпал.

Екатерина II — Гримму, из Зимнего дворца, в марте:

"Что касается господина Александра, то о нем и речи нет; как будто бы его не было. Ни малейшего беспокойства с тех пор, как он явился на свет… Это принц, который здоров, вот и все… Боюсь за него только в одном отношении, но об этом когда-нибудь скажу вам на словах: докумекайте".

Гримму, посвященному в личные дела императрицы, было легко догадаться, о чем идет речь. Екатерина опасалась тех, кого она именовала "m-r et m-me de Secondat"[4] или "die schwere Bagage",[5] а проще говоря — родителей Александра, великого князя Павла Петровича и великую княгиню Марию Федоровну, которые могли затруднить ей выполнение плана по воспитанию наследника, "будущего венценосца", как она откровенничала в своей заграничной корреспонденции.

Чтобы устранить это препятствие, она признала Павла Петровича и Марию Федоровну неспособными дать воспитание сыну и взяла все родительские заботы на себя. Александр был изъят из родительских покоев и помещен в одной из комнат на половине императрицы.

Екатерина приступила к делу воспитания внука во всеоружии просветительской философии и передовых педагогических теорий того времени. Руссо и Локк были заново проштудированы ею, чтобы получить из их идей квинтэссенцию педагогической мудрости. Разум и природа были призваны в главные наставники Александра с целью воспитать его в принципах естественной добродетели.

Основное внимание Екатерина сосредоточила на укреплении здоровья внука и приучении его с малолетства к перенесению всяческих физических невзгод, как того требовали Локк и Руссо. Сразу после крестин Александра поместили в большой прохладной комнате, где температура не превышала 15 градусов; помещение ежедневно проветривали. Ребенок лежал на кожаном матрасе в железной кроватке на ножках, во избежание поползновений нянек покачать его. Взрослые не должны были понижать голоса, находясь в комнате, которая к тому же была обращена окнами к Адмиралтейству, чтобы заранее приучить ухо младенца к пушечным выстрелам. Императрица заставляла Александра спать не в определенные часы, а по обстоятельствам, брать грудь не только постоянной кормилицы,[6] но и других женщин. Купали его ежедневно — сначала в тепловатой, потом и в холодной воде; летом, в жару, — так по два-три раза. Александру так полюбились купания, что он не мог равнодушно смотреть на воду: сразу просился в нее. Весной его стали выносить на воздух без чепчика, сажали на траву, укладывали спать в тени на подушке. Строго-настрого было запрещено пеленать ребенка и надевать на него чулки; одежду Александра составляли рубашечка и жилетка, не стеснявшие движений.

В начале 1779 года Екатерина подробнее изложила Гримму свою систему воспитания:

"Я намерена держаться неизменно одного плана и вести это дело по возможности проще; теперь ухаживают за его телом, не стесняя этого тела ни швами, ни теплом, ни холодом и отстраняя всякое принуждение. Он делает, что хочет, но у него отнимают куклу, если он с ней дурно обращается. Зато так как он всегда весел, то исполняет все, что от него требуют; он вполне здоров, силен, и крепок и гол; он начинает ходить и говорить. После семи лет мы пойдем дальше, но я буду очень заботиться, чтобы из него не сделали хорошенькой куклы, потому что не люблю их".

Между тем в великокняжеской семье ожидалось прибавление. Императрица смотрела на этот факт педагогически — с точки зрения пользы для любимого внука: "Мне все равно, будут ли у Александра сестры, но ему нужен младший брат".

Она снова угадала. 27 апреля 1779 года Мария Федоровна родила мальчика.

Екатерина II — Гримму, из Зимнего дворца:

"Этот чудак заставил ожидать его с половины марта и, двинувшись наконец в путь, упал на нас, как град, в полтора часа… Но этот послабее старшего брата, и, чуть коснется его холодный воздух, он прячет нос в пеленки, он ищет тепла…"

В то время Екатерина уже задумала свой греческий проект (завоевание Константинополя и раздел Турецкой империи), в ознаменование чего новорожденный получил имя Константин. Памятная медаль, выбитая в честь его рождения, недвусмысленно давала понять, какие надежды возлагала императрица на младшего брата Александра: государыня изображена на ней в лавровом венке; рядом с ней фигуры Веры, Надежды и Любви — последняя с младенцем на руках. Вдали — собор Святой Софии и дата рождения Константина. Объясняя аллегорию, Екатерина говорила: "Константин мальчик хорош; он через тридцать лет из Севастополя поедет в Царьград. Мы теперь рога ломаем,[7] а тогда уже будут сломаны и для него лучше". Она думала поделить Турецкую империю с Англией, Францией и Испанией, "а остатка довольно для великого князя Константина Павловича, pour un cadet la maison.[8]

Впрочем, первое время она была разочарована: "Это слабое существо: криклив, угрюм, никуда не смотрит, избегает света. Я за него не дам десяти копеек; я сильно ошибусь, если он останется жив". К счастью, императрица ошиблась, Константин, в отличие от греческого проекта, не только остался жив, но вскоре резвостью и полнотой превзошел старшего брата. Когда они оба чуть подросли и смогли играть друг с другом, Константин, по желанию императрицы, перекочевал в комнату брата и стал с ним неразлучен. Но Александр все равно остался для Екатерины любимцем.[9] И она продолжала настойчиво проводить в жизнь свой план воспитания, невзирая на то, что это вызывало нараставшую раздражительность в Павле. Она, как могла, старалась привязать Александра к себе: мастерила с ним разные игрушки, принимала участие в его забавах или просто оставляла его рядом с собой во время занятий государственными делами, предоставляя ему заниматься, чем вздумается.

В феврале 1779 года императрица уехала в Могилев на встречу с Иосифом II. Там, скучая по внуку, она принялась составлять для него небольшую "азбуку изречений".

Екатерина II — Гримму, 14 мая:

"Все видевшие ее отзываются о ней очень хорошо и прибавляют, что это полезно не для одних детей, но и для взрослых. Сначала ему говорится без обиняков, что он, малютка, родился на свет голый, как ладонь, что все так родятся, что по рождению все люди равны и только познания производят между ними бесконечное различие, и потом, нанизывая одно изречение за другим, как бисер, мы переходим от предмета к предмету. У меня только две цели в виду: одна — раскрыть ум для внешних впечатлений, другая — возвысить душу, образуя сердце".

Так появилась на свет "Бабушкина азбука". Она состояла из нескольких сотен изречений, затрагивающих разные стороны жизни, но в основном нравоучительных, вроде следующих: "Праздность есть мать скуки и многих пороков. Честность есть неоцененное сокровище. Законы можно назвать способами, коими люди соединяются и сохраняются в обществе и без которых бы общество разрушилось. Платон Афинейский советовал рассерженному человеку смотреться в зеркало. Римский император Тит плакал, в который день не учинил какого ни на есть добра. Спросили у Солона: как Афины могут добро управляемы быти? Солон ответствовал: не инако как тогда, когда начальствующие законы исполняют". К изречениям были добавлены "Выборные российские пословицы": "Всуе законы писать, когда их не исполнять"; "Красна пава перьем, а человек — ученьем"; "Милость — хранитель государства" и т. п.

"Бабушкина азбука" стала настольной книгой не только Александра, но и множества других русских детей. В 1781 году она была издана в Петербурге: тираж в 20 тысяч экземпляров разошелся за две недели!

Результаты бабушкиного воспитания сказались очень скоро. С малолетства введенный в круг основных жизненных понятий, Александр рано начал думать о смысле жизни вообще и своей в частности. Его детский ум тревожили недетские вопросы. Уже в три с половиной года он настойчиво требовал ответить ему, "отчего люди на свете и зачем он сам явился на свет". Сердце его начало формироваться так же рано, как и ум. Он был начисто лишен свойственной детям неосознанной жестокости. "У него слезы на глазах, — умилялась императрица, — когда он думает или видит, что у него ближний в беде".

Между тем Павел, замечая, что бабушкина педагогика все больше отдаляет от него сыновей, стал выказывать ей свое неудовольствие. Семейная ссора на этот раз была улажена тем, что императрица отправила великокняжескую чету в путешествие за границу. 14 сентября 1781 года Павел Петрович и Мария Федоровна выехали из Царского Села. Под именем графа и графини Северных они посетили Австрию и Италию и на месяц остановились в Париже, где были на приемах у Людовика XVI и Марии-Антуанетты, встречались с Даламбером и Мармонтелем и просили Бомарше прочесть для них "Женитьбу Фигаро", о которой говорила вся Европа.

Благодаря этой поездке Александр на целых два года оказался отторгнут от родителей и именно в таком возрасте, когда в нем формировались задатки характера и личности. Его развитие шло очень быстро. Юный великий князь проявлял редкую любознательность и неподдельный интерес к жизни дворцовой прислуги. Он бродил по людской, кухне, подсобным помещениям и просил научить его готовить, красить, обивать стены обоями, рубить дрова, столярничать, ухаживать за лошадьми. Едва выучившись читать, поглощал книги запоем. Вскочив поутру с постели, он говорил своим няням: "Я теперь хочу тотчас почитать, а то после мне больше захочется гулять, чем читать, и если я теперь не почитаю, то день у меня пропадет".

На столе у него стоял подаренный Екатериной глобус, и, встретив в книге название города или страны, он сразу искал его на нем.

Екатерина II — Гримму, 11 ноября 1782 года, из Зимнего дворца:

"На днях он узнал про Александра Великого; он попросил лично с ним познакомиться и совсем огорчился, узнав, что его уже нет в живых. Он очень о нем сожалеет".

Ему же, 17 ноября:

"Слушайте, не думайте воображать, что я хочу сделать из Александра разрубателя гордиевых узлов. Ничего подобного… Александр будет превосходным человеком, а вовсе не завоевателем: ему нет надобности быть им".

Пользуясь страстью Александра к чтению, императрица продолжила пополнение его детской библиотеки книжками собственного сочинения. В 1783 году она написала для обоих внуков сказки о царевичах Хлоре и Февее — аллегорическое изложение своей педагогической системы.

Царевич Хлор красив, умен, не по летам добр, благонравен, смел, весел нравом, учтив и благопристоен (портрет, быть может, чересчур отвлеченно-идеальный, но Александр — мальчик понятливый). Один киргизский хан похищает его в свое кочевье и, убедившись в его великом разуме, заставляет искать розу без шипов (сиречь Добродетель, доставляющую человеку полное, ничем не отравляемое наслаждение). Жена хана, Фелица, очарованная Хлором, дает ему в спутники своего сына — Рассудок. Из множества дорог, ведущих к цели, они выбирают прямую, хотя и самую трудную, и достигают горы, к вершине которой ведет крутая и каменистая тропинка. Честность и Правда помогают путникам преодолеть все трудности на пути, и на вершине Хлор находит розу без шипов.

Февея Красное Солнышко в детстве не пеленали, не качали, не кутали; игрушки сообщили ему познания обо всем окружающем; в болезнях он был терпелив, летом и зимой много гулял, ездил верхом. Царевич вырос добрым, жалостливым, щедрым, учтивым и приветливым, говорил только правду. В отрочестве он жил в полном послушании у своих родителей, потом женился, вступил на трон и мудрым правлением заслужил славу и любовь народа.

Шестилетний Александр, как губка, впитывал в себя наставления, содержавшиеся в бабушкиных сказках. Он уже мыслил самостоятельно и умел делать выводы из услышанного, недаром Екатерина однажды обмолвилась, что он "сам себя воспитывает".

II

Будь на троне человек.

Г. Р. Державин.

На рождение на Севере порфирородного отрока

В сентябре 1783 года умерла Софья Ивановна Бенкендорф, воспитательница Александра. Иператрица решила не подыскивать новую няню, а перейти к следующему этапу воспитания великих князей: "Время приспело, чтобы от них отнять женский присмотр".

Она сама подобрала штат наставников. Законоучителем и духовником Александра и Константина был назначен протоиерей Андрей Афанасьевич Самборский. Это был выпускник Киевской Духовной академии, долго живший за границей. По возвращении в Россию Самборский многих шокировал своим европеизмом: он брил бороду и носил светский костюм. Но государыня из внимания к долгому пребыванию протоиерея за границей простила ему это извинительное в ее глазах отступление от православных канонов.

Самборский отнесся к своим новым обязанностям чрезвычайно серьезно: говорил жене, что готовится к своему педагогическому поприщу, как к духовному подвигу — ведь его деятельность отразится на всем человечестве! Тем не менее, будучи сам лишен духа Православия, он не сумел привить его и своему воспитаннику (Александр позднее вспоминал: "Я был, как и все мои современники, не набожен"). Христианство он понимал в духе просвещенных прелатов того времени — как либеральный гуманизм, и только; учил великих князей "находить во всяком человеческом состоянии своего ближнего. Тогда никого не обидите, и тогда исполнится закон Божий". Его наставления имели отттенок довольно плоского морализаторства и совершенно не затрагивали глубинных потребностей духа.

Генерал-майор Александр Яковлевич Протасов состоял при великом князе Александре в звании придворного кавалера, то есть воспитателя. Он осуществлял постоянный надзор за поведением воспитанника и жил в соседней со спальней Александра комнате. Александр Яковлевич был верным сыном Православной Церкви и хранителем дворянских преданий и русских традиций; к западным модным влияниям он относился скептически. Будучи человеком строгих правил, порядочным, но недалеким, он имел значительное влияние на Александра до тех пор, пока тот не вышел из отроческого возраста.

Учить великих князей русской словесности, истории и нравственной философии был приглашен Михаил Никитич Муравьев, весьма образованный человек и известный писатель либерально-политического и сентиментально-дидактического направления. Он был одним из немногих учителей, кто старался превратить учение в целенаправленный труд. По его требованию великие князья конспектировали прочитанное, Александр, кроме того, вел журнал занятий: судя по этим записям, его первым упражнением в русском языке был отрывок из сочинения самого Муравьева "Обитатель предместия"; затем идет статья "О славянах и начале Руси", потом "Письмо Плиния к Тациту". В конце тетради заметен некоторый успех семилетнего ученика в правописании и слоге.

Естественнонаучный цикл преподавали выдающиеся ученые того времени: Паллас — "натуральную историю", Крафт — экспериментальную физику; изучением математики руководил полковник Массон.

Наконец, общий надзор за поведением и здоровьем великих князей был поручен генерал-аншефу графу Николаю Ивановичу Салтыкову. Это был типичный царедворец екатерининского времени, угодливая посредственность и добряк, который твердо знал одно — как жить при дворе; делал, что говорила жена, подписывал, что подавал секретарь. Впрочем, его настоящей партитурой в этом педагогическом оркестре, по выражению Массона, было предохранять великих князей от сквозняка и засорения желудка.

Екатерина II — Гримму, зима 1784 года:

"Господа Александр и Константин между тем перешли в мужские руки, и в их воспитании установлены неизменные правила; но они все-таки приходят прыгать вокруг меня: мы сохраняем прежний тон".

Правилами, о которых говорила императрица, были наставления о воспитании великих князей, написанные ею для Салтыкова и врученные ему 13 марта 1784 года при особом рескрипте. Этот новый педагогический документ состоял из семи разделов: 1) здоровье и его сохранение; 2) подкрепление умонаклонения к добру; 3) добродетель и то, что от детей требуется; 4) учтивость; 5) поведение; 6) знание; 7) обхождение наставников с воспитанниками. Обучение музыке и «виршам» не входило в этот курс. "Музыке и виршам учить не для чего, — написано в наставлении, — тем и другим много времени теряется, дабы достигнуть искусства".

Как видно из этого перечня, роль собственно научного знания в воспитании Александра была невелика, оно рассматривалось Екатериной в духе того времени — лишь как средство для познания природных способностей учащихся, приучения их к труду и отвращения от праздности. На первое место выдвигалось знание людей и жизни, благоволение к роду человеческому, снисхождение к ближним, познание вещей, каковы они должны быть и каковы они есть на самом деле. Стародум в «Недоросле» говорит об этом так: цель всех знаний человеческих — благонравие; просвещение возвышает одну добродетельную душу, наука же в развращенном сердце есть лютое оружие делать зло.

Особо предписывалось уделять по нескольку часов в день на "спознание России во всех ее частях". Для этого использовались карты российских губерний с описанием земли, растений, животных, торговли и промыслов, населяющих их народов, их одежды, нравов, обычаев, веры, законов и языка; к картам прилагались рисунки природных и архитектурных достопримечательностей, схемы дорог и т. д.

"Историю русскую им знать нужно, и для них сочиняется", — говорилось в наставлении. Этим Екатерина занялась сама, написав на досуге "Записки касательно российской истории" (популярных исторических книг тогда еще не было). Из-под ее пера вышло вполне добросовестное сочинение. Императрица ко всякому делу подходила серьезно. Она изучила летописи, составила их свод, старалась отыскать в исторических событиях нравственный смысл, в котором тогдашние западноевропейские историки и философы отказывали России,[10] внушить внукам любовь к родной истории. Даже темным явлениям русской жизни она умела придать какой-то светлый, отрадный колорит — свойство, порочное в историке, но полезное и, более того, необходимое в педагоге.

Итак, учителя и программа обучения были налицо. Не хватало главного учителя.

6 апреля 1754 года в швейцарском городе Ролле (Ваадтский кантон) в семье местных дворян Деларпазов (De l'Arpaz) родился мальчик. Г-н Деларпаз, старый служака, дал ему два имени — Фредерик-Сезар, в честь двух своих любимых героев — прусского короля Фридриха II и Юлия Цезаря. Фамилию мальчик выбрал себе сам, когда вырос: он называл себя на французский манер — Деларп, Делагарп или Лагарп (De l'Harp, De la Harpe, Laharpe); частица «де» тщательно отбрасывалась им в период революции и была снова присоединена к фамилии после окончания террора. В России его называли Петром Ивановичем Делагарпом, когда он был в милости, и просто Лагарпом, когда он подвергся опале и лишился орденов.

Фредерик-Сезар с детства пристрастился к чтению. Он рос восторженным почитателем античности. Гальденштейнская семинария, куда он поступил четырнадцати лет, укрепила в нем любовь к древности. Слава этого привилегированного учебного заведения гремела по всей Швейцарии. Внутренняя организация семинарии была слепком Римской республики: здесь были свой форум, сенат, свои квесторы, трибуны, консулы; воспитанники составляли народ, который объединялся в республику и избирал должностных лиц.

Немудрено, что Лагарп покинул семинарию убежденным республиканцем и крайним радикалом. "Невозможно и определить, — писал французский историк Ленотр, — какая доля ответственности падает на тогдашнее легкомысленное преклонение перед античным миром в создании психики людей революции! Эти господа судили не Людовика XVI, а древнего «тирана». Они подражали диким добродетелям Брута и Катона. Человеческая жизнь не в праве была рассчитывать на милость этих классиков, привыкших к языческим гекатомбам". Доморощенные «сенаторы» Гальденштейнской семинарии воспитали будущего диктатора Гельветической республики.

Лагарп довершил свое образование на философском и юридическом факультетах в Женевском и Тюбингенском университетах.

Получив в двадцать лет степень доктора прав, Лагарп устроился адвокатом при высшей апелляционной камере в Лозанне. В городе существовало литературное общество, проповедовавшее идеи энциклопедистов; среди его членов были двое русских — князья Михаил и Борис Голицыны. Целью общества было изыскание совместными силами истины в области теоретической и нравственной философии, литературы и изящных искусств.

Чтобы вступить в общество, кандидат должен был заполнить следующую анкету:

1. Любите ли вы всех людей без различия их верований, их религии, их образа мыслей и искренне ли желаете всему человечеству добра и нравственного самоусовершенствования?

2. Признаете ли, что никто не должен подвергаться за свои мысли и верования бесславию, преследованиям и наказаниям?

3. Обещаете ли искренне трудиться над отысканием истины и любите ли ее ради ее самой? Готовы ли, найдя истину, с радостью восприять ее и с полным беспристрастием сообщить ее другим? И т. д.

Вступление в подобного рода общества обычно означает, что человек превратился в ходячую либеральную книжку; в случае с Лагарпом можно добавить — в чрезвычайно говорливую либеральную книжку.

Фигуры профессиональных диссидентов кажутся рельефными только на фоне косности и тупости властей предержащих. В то время Ваадтский кантон находился под властью двухсот бернских правителей, о которых лозаннский судья говорил Вольтеру, в последние годы жизни обосновавшемуся в окрестностях города: "Господин Вольтер, я слышал, что вы писали против Бога и религии. Это дурно, но я уверен, что Бог вас простит в избытке Своего милосердия. Но берегитесь написать что-нибудь против бернских господ: они не простят вам этого никогда".

Столкновение пламенного идеалиста, горевшего любовью к истине и человечеству, с этими господами было неизбежно. Вскоре судья апелляционной камеры счел нужным предупредить Лагарпа и все литературное общество:

— Мы не потерпим новаторского духа, и вы должны помнить, что вы — наши подданные.

Лагарп, не дрогнув, отвечал:

— А мы не признаем другой власти, кроме республики и законов.

Все это, конечно, означало, что он более не адвокат апелляционной камеры.

Лагарп подумывал об эмиграции в только что освободившиеся из-под власти Англии Соединенные Штаты Америки, когда судьба направила его шаги в прямо противоположную сторону. Гримм от имени Екатерины II попросил его сопровождать одного молодого русского офицера в поездке в Италию. Этот офицер был брат генерала Александра Дмитриевича Ланского, тогдашнего фаворита императрицы. На Лагарпа возлагалась обязанность излечить молодого человека от гибельной любовной страсти к некоей даме. Лагарп справился с этим поручением блестяще — от пагубной страсти не осталось и следа. Ланской в восторге пригласил его в Петербург, чтобы лично выразить свою признательность. В то же время императрица написала Гримму: "Я желаю, чтобы Лагарп сопровождал своего спутника до Петербурга, где, без сомнения, получит приличное назначение".

В начале 1783 года Лагарп был уже в Петербурге. Однако обещанного назначения ему пришлось ждать довольно долго. Лишь 28 марта 1784 года Екатерина сообщила Гримму, что швейцарец будет состоять при великом князе Александре "с особым приказанием говорить с ним по-французски; другому поручено говорить по-немецки; по-английски он уже говорит".[11] Но еще в мае она писала: "Мы держим г-на Лагарпа про запас, а покамест он гуляет".

Фактически Лагарпу предлагали место гувернера — пусть и гувернера всея Руси, но все же только гувернера. Честолюбие молодого республиканца было уязвлено. 10 июня он сделал решительный шаг и отослал записку на имя государыни с просьбой назначить его наставником великих князей и изложением предметов, которые он мог бы преподавать: география, астрономия, хронология, математика, история, нравоучение, гражданское законодательство, философия.

В томительном ожидании проходили неделя за неделей, ответа на мемуар Лагарпа не было. Он уже начал подыскивать себе место воспитателя детей одного ирландского лорда. Но императрица наконец решилась. В сентябре она написала Гримму: "Я полагаю, вы знаете, что Лагарпа определили к Александру. Он находит своего воспитанника даровитым".

К моменту, когда Лагарп приступил к занятиям с Александром, великий князь не знал почти ни слова по-французски, а швейцарец весьма плохо понимал по-русски и совсем не говорил по-немецки. С этой первой вставшей перед ним педагогической задачей Лагарп справился блестяще. Он рисовал различные предметы, Александр писал их русские названия, а наставник подписывал внизу их французский перевод. Мало-помалу они начали разговаривать друг с другом; их встречи становились все чаще — сначала раз в неделю, потом раз в день, затем два раза в день.

Лагарп, по его собственному признанию, был преисполнен ответственности перед великим народом, которому готовил властителя. Он начал читать и в духе своих республиканских убеждений объяснять великим князьям греческих и латинских писателей, английских и французских историков и философов. Сохранилось двенадцать томов его лекций — обширнейший курс во славу разума, блага человечества и природного равенства людей и в посрамление деспотизма и рабства во всех их видах. Верный себе, подробнее всего он остановился на римской истории. Лагарп исходил из того, что будущий правитель не должен быть ни физиком, ни математиком, ни юристом, ни вообще каким-нибудь узким специалистом; он должен быть прежде всего честным человеком и просвещенным гражданином. История лучше всего развивает гражданское чувство и политическую нравственность. Поэтому исторические явления и события он рассматривал не как факты, а с точки зрения их соответствия требованиям разума. Он не разъяснял воспитанникам ход и строй человеческой жизни, а на примере тщательно отобранных явлений полемизировал с исторической действительностью, которую учил не понимать, а презирать.

Лекции Лагарпа, написанные и переданные простым и вместе с тем изящным слогом, были для юного Александра не только эстетическим лакомством, политическими и моральными сказками, наполнявшими детское воображение волнующими картинами и образами. Лагарпу нельзя отказать в благородной искренности его убеждений. Когда великие князья подросли настолько, чтобы не только чувствовать, но и понимать идеи швейцарца, они со всей пылкостью юного сердца привязались к своему учителю. Молодость никогда не забывает тех, кто дает ей первые уроки любви и ненависти. "Я всем ему обязан", — всякий раз повторял Александр позднее, когда речь заходила о Лагарпе. Последний в свою очередь отзывался о своем воспитаннике в самых восторженных словах, находя в нем драгоценные задатки высоких доблестей и необыкновенных дарований. "Ни для одного смертного природа не была столь щедра, — писал Лагарп. — С самого младенчества замечал я в нем ясность и справедливость в понятиях". До последнего дня своей жизни он считал, что Александр — исключительная личность, которая является раз в тысячу лет.

Их отношения вскоре приобрели характер искренней и нежной дружбы. Александр запросто навещал своего учителя. Однажды новый лакей Лагарпа не узнал великого князя и оставил ждать в приемной, сказав, что его барин занят. Александр терпеливо просидел больше часа. Когда сконфуженный Лагарп стал перед ним извиняться, он протестующе прервал его:

— Один час ваших занятий стоит целого дня моего, — и наградил лакея.

С юношеской наивностью он думал, что все окружающие разделяют его преклонение перед душевными качествами его учителя.

Действительно, вслух преподавание Лагарпа пока что хвалили, а в нем самом признавали умного, достойного, благородно мыслящего человека, истинного и честного друга свободы (подобная терминология была в большом ходу при дворе Екатерины). Даже те, кто жалел, что он внушает будущему государю ложные идеи о равенстве и народном правлении, признавали, во всяком случае, чистоту его побуждений и называли Лагарпа Аристотелем новейшего Александра.

Конечно, многое в принятом двором тоне по отношению к наставнику великих князей зависело от императрицы, а она не скупилась на похвалы. Каждая страница лекций Лагарпа внимательно просматривалась ей, и многие из них удостаивались ее одобрения.

— Начала, которые вы проводите, укрепляют душу ваших питомцев, — говорила Екатерина швейцарцу. — Я читаю ваши записки с величайшим удовольствием и чрезвычайно довольна вашим преподаванием.

Вскоре, однако, обвинения против него получили более основательную почву.

14 июля 1789 года восемьсот-девятьсот парижан и двое русских взяли Бастилию. Русскими были давние знакомые Лагарпа по лозаннскому литературному обществу, братья Голицыны, участвовавшие в штурме с фузеями в руках. Как известно, в крепости оказалось всего семь узников — двое сумасшедших, один распутник и четверо подделывателей векселей. (Еще один заключенный — маркиз де Сад — был переведен из Бастилии в дом для умалишенных за несколько дней до падения знаменитой тюрьмы, иначе бы и он был освобожден как "жертва королевского произвола".[12])

В обоих полушариях взятие Бастилии произвело огромное впечатление. Всюду, особенно в Европе, люди поздравляли друг друга с падением знаменитой государственной тюрьмы и с торжеством свободы. Генерал Лафайет, участник войны за независимость в Северной Америке и командующий Национальной гвардией в первый период революции, послал своему американскому другу Вашингтону ключи от ворот Бастилии. Из Сан-Доминго, Англии, Испании, Германии слали пожертвования в пользу семейств погибших при штурме. Кембриджский университет учредил премию за лучшую поэму на взятие Бастилии. Архитектор Палуа, один из участников штурма, из камней крепости изготовил копии павшей тюрьмы и разослал их в научные учреждения многих европейских стран. Камни из стен Бастилии шли нарасхват: оправленные в золото, они появились в ушах и на пальцах европейских дам.

В Петербурге, в Зимнем дворце, падению грозной крепости радовались почему-то особенно бурно. Братья Голицыны сделались героями дня. При дворе свободно распевали «Карманьолу», за которую в Италии вскоре стали сажать в тюрьму. В Вене, Неаполе, Лондоне власти преследовали французов просто за их национальность, а в северной столице спокойно жили родственники коноводов революции,[13] которые являлись даже ко двору.

Лагарп начал терять высочайшее доверие с разгаром революции, когда французские дворяне-эмигранты стали находить все более радушный прием в Петербурге. На первый случай императрица распорядилась вынести из своей галереи бюсты Вольтера и Фокса (лидера радикального крыла вигов), последнего за то, что он противился войне с Францией. Цесаревич Павел Петрович перестал здороваться и вообще разговаривать с Лагарпом и демонстративно отворачивался при встрече с ним.

Казнь Людовика XVI и приезд в Петербург графа д'Артуа (брата графа Прованского — будущего Людовика XVII) оказали решительное влияние на образ мыслей императрицы. Получив известие о казни короля, Екатерина пришла в сильнейшее волнение. Дворцовые республиканцы притихли, «Карманьолы» и «Марсельезы» больше не было слышно. 8 февраля 1793 года Россия прервала всякие сношения с Францией. Высочайшим указом предписывалось не терпеть в империи тех французов (разумея под ними учителей и учительниц), которые признают революционное правительство; французских эмигрантов впускать не иначе как по рекомендации французских принцев, графа Прованского, графа д'Артуа и принца Конде.

Для Лагарпа наступили последние дни его пребывания в России.

Преподавание Лагарпа и Муравьева не давало Александру ни точного научного знания, ни даже привычки к умственной работе — то были скорее художественные сеансы артистов от педагогики. Несмотря на все хлопоты царственной бабки (а может быть, именно благодаря им), в его воспитании и образовании был допущен заметный пробел. Было сделано все, чтобы затруднить его знакомство с действительностью. Великого князя учили чувствовать, но не учили думать и действовать. Ему не приходилось ничего решать самому: на все вопросы (большей частью весьма далекие от жизни) ему давали готовые ответы — политические и нравственные догматы, которые не было нужды проверять, а оставалось только затвердить и прочувствовать. Он не знал борьбы школьника с учебником, не испытал побед и поражений на полях учебной тетради, его не познакомили со школьным трудом, с его миниатюрными радостями и горестями, с тем трудом, который только, может быть, и дает школе воспитательное значение. Образование Александра было более блестящим, чем основательным. Его даже не научили как следует родному языку, великий князь говорил по-французски, как дофин, но не умел без ошибок написать русскую фразу и впоследствии говорил полушутя, что сожалеет о невозможности запретить указом употребление буквы "ять".

Эта резко обозначенная в нем еще в юности граница между мечтательной наклонностью к добру и неумением (а зачастую и нежеланием) придать своим мечтаниям практическое направление, какая-то старческая дряблость воли не укрылись от взгляда другого воспитателя, Александра Яковлевича Протасова. С удовлетворением наблюдая, как "честность, справедливость, кротость в нем утверждаются",[14] слыша отовсюду похвалы "об учтивости, приветливости и снисхождении" великого князя, он в то же время с удивлением и горечью отмечал в своем питомце "совершенную лень и нерадение узнавать о вещах, и не только чтоб желать ведать о внутреннем положении дел, но даже удаление читать публичные ведомости и знать о происходящем в Европе. То есть действует в нем одно желание веселиться и быть в покое и праздности". Начинали сказываться уроки Лагарпа и Муравьева. Действительность, признанная его учителями явлением низшего порядка, была изгнана из юношеского ума Александра; он не желал ни знать ее, ни даже признавать ее существование.

Екатерина II — Гримму:

"Эти мальчуганы прелестны. Но пора кончить эти бабушкины сказки".

III

Первая любовь — самая трогательная. Почему? Потому что она почти одинакова во всех общественных положениях, во всех странах, при всяких характерах. Поэтому первая любовь не является самой страстной из всех.

Стендаль. О любви

В 1790 году, посылая Гримму портрет тринадцатилетнего Александра при письме, полном комплиментов красоте и смышлености оригинала, императрица прибавила: "Предвижу для него одну опасность: это женщины, потому что за ним будут гоняться, и нельзя ожидать, чтоб было иначе, так как у него наружность, которая все расшевеливает".

Многоопытная Фелица знала, как легко добродетель, даже подмороженная философией, тает под палящими лучами страстей. Поэтому, узнав в мае 1791 года от Протасова, что "от некоторого времени замечается в Александре Павловиче сильные физические желания, как в разговорах, так и по сонным грезам, которые умножаются по мере частых бесед с хорошими женщинами", она поспешила застраховать сердце внука своевременной, если можно так выразиться, говоря о пятнадцатилетнем юноше, женитьбой.

Вообще, предусмотрительная бабка подыскивала Александру невесту уже давно. Еще в 1783 году баденский поверенный в делах Кох представил по ее требованию записку с характеристикой пяти маленьких дочерей наследного принца Баден-Дурлахского; наибольшие похвалы достались на долю четырехлетней принцессы Луизы. Никаких дальнейших указаний со стороны императрицы тогда не последовало, но Екатерина не забыла о маленькой Луизе.

Через семь лет она начала подыскивать доверенное лицо для ведения переговоров о браке. Ее выбор остановился на графе Николае Петровиче Румянцеве (старшем сыне фельдмаршала Румянцева-Задунайского), состоявшем в должности чрезвычайного посланника и полномочного министра на сейме германских княжеств во Франкфурте-на-Майне. Императрица поручила ему под предлогом обычного визита посетить Карлсруэ и там постараться увидеть дочерей наследного принца Баден-Дурлахского; предписывалось особо обратить внимание на двух принцесс: одиннадцатилетнюю Луизу-Августу и девятилетнюю Фредерику-Доротею. "Сверх красоты лица и прочих телесных свойств их, нужно, чтобы вы весьма верным образом наведалися о воспитании, нравах и вообще душевных дарованиях сих принцесс, о чем в подробностях мне донести". Государыня подчеркивала, что вести дело надлежит "с крайней осторожностью и самым неприметным для других образом".

Следуя инструкции, Румянцев поехал в Карлсруэ частным образом, взяв с собой только секретаря Комаровского и камердинера. На другой день после приезда он был приглашен наследным принцем на обед. Луиза произвела на русских чарующее впечатление. "Я ничего не видывал прелестнее и воздушнее ее талии, ловкости и приятности в обращении", — вспоминал Комаровский.

Румянцев справился с поручением превосходно. 2 марта 1791 года он отослал в Петербург подробный отчет. Екатерина осталась довольна отчетом и поручила Румянцеву узнать, "никого не компрометируя и колико можно менее гласно", нет ли у наследного принца возражений против брака одной из его дочерей с великим князем Александром Павловичем и не возникнет ли препятствий с переменой веры у невесты.

Никаких препятствий со стороны родителей принцесс не возникло. Принц был в восторге от предложенной блестящей партии. (Что касается религиозного вопроса, то нашелся богослов, который доказал наследному принцу превосходство Православия с таким успехом, что принц воскликнул: "Черт возьми! В таком случае мне остается ожидать той минуты, когда мне тоже посоветуют его принять!"[15])

Уладив формальности, Екатерина начала торопить принца с отправкой обеих принцесс в Петербург.

Екатерина II — Н. П. Румянцеву, 4 июня 1792 года:

"Хотя, конечно, ввиду возраста принцесс, можно было бы еще отложить года на два приезд их в Россию, но я думаю, что, прибыв сюда ныне же, в самом этом возрасте, та или другая скорее привыкнет к стране, в которой ей предназначено провести остальную свою жизнь… Вы скажете, что я охотно принимаю на себя окончание их воспитания и устройство участи обеих. Склонность моего внука Александра будет руководить его выбором; ту, которая за выбором останется, я своевременно пристрою".

Принц не возражал и против этого. Осенью 1792 года сестры инкогнито отправились в путешествие. Дорогой им пришлось вынести то, что, по выражению Екатерины II, называется у нас "совершенная распутица и непогода". В воскресенье 31 октября принцессы прибыли в Петербург.

У дома Шепелева, отведенного принцессам, их карета остановилась. При выходе из экипажа они были встречены гофмаршалом императорского двора князем Федором Сергеевичем Барятинским и придворными кавалерами, камердинером графом Василием Петровичем Салтыковым и двумя камер-юнкерами, которые провели Луизу и Фредерику в их апартаменты. Здесь гостей ожидали сама государыня, графиня Браницкая и граф Платон Зубов — новый, и последний, фаворит императрицы. При встрече произошла небольшая заминка. Луиза сразу угадала в пожилой, располневшей даме императрицу, но, боясь ошибиться, медлила с приветствием. Зубов начал беззвучно шевелить губами, подсказывая, что перед ней находится русская государыня, но тут Екатерина сама с улыбкой подошла к Луизе и сказала:

— Я в восторге оттого, что вижу вас.

Луиза с поклоном поцеловала ей руку; Фредерика последовала ее примеру.

Императрица поделилась своими впечатлениями от первой встречи в письме Румянцеву: "Эта старшая показалась всем, видевшим ее, очаровательным ребенком или, скорее, очаровательной молодой девушкой: я знаю, что дорогой она всех пленила… Из этого я вывожу заключение, что наш молодой человек будет очень разборчив, если она не победит его…" Вечером, после двух посещений принцесс, она приписала: "Чем больше видишь старшую, тем больше она нравится".

Императрица не спешила показать их обществу и самому жениху: после путешествия по российскому бездорожью Луиза кашляла, а у Фредерики текло из носа. Их первый выход состоялся 2 ноября во время petit diner fin[16] у цесаревича Павла Петровича, приехавшего с женой в Зимний из Гатчины. На обеде присутствовали все великие князья и княжны. Здесь состоялось первое свидание Луизы с Александром. Оба догадывались о цели этих смотрин, поэтому были неловки и застенчивы. Луиза, увидев Александра, побледнела и задрожала, а смущенный великий князь не сказал ей ни слова и только время от времени бросал на нее быстрые взгляды, казавшиеся ему самому преступными.

Впрочем, девушка очень скоро преодолела свою стыдливость. 4 ноября Екатерина написала своему секретарю Храповицкому: "Жених застенчив и к ней не подходит. Она очень ловка и развязна, elle est nubile a 13 ans!"[17]

Чтобы молодые люди могли привыкнуть друг к другу, императрица ежедневно сводила их вместе на придворных собраниях. 5 ноября на концерте в Эрмитаже Протасов заметил в Александре большое внутреннее волнение. "С этого дня, полагаю я, — записал Александр Яковлевич в своем педагогическом дневнике, — начались первые его к ней чувства". На следующий день в Эрмитаже играли в веревочку, фанты и т. д. Возбужденный игрой, Александр обращался с Луизой повольнее и, возвратясь к себе, долго не отпускал Протасова, беседуя с ним о старшей принцессе; он даже с юношеской неуклюжестью пошутил, что боится найти в своем наставнике соперника. Протасов отвечал ему "по пристойности".

У молодого человека, охваченного первым чувством, нет более властной потребности, чем потребность в друге, с которым он мог бы делиться своими ежеминутными радостями и сомнениями. Таким наперсником Александра невольно оказался пожилой и педантичный Протасов — единственный человек, остававшийся рядом с великим князем в долгие зимние ночи. "Он мне откровенно говорил, — вспоминал Александр Яковлевич свои беседы с Александром, — сколько принцесса для него приятна; что он уже бывал в наших женщин влюблен, но чувства его к ним наполнены были огнем и некоторым неизвестным желанием — великая нетерпеливость видеться и крайнее беспокойство без всякого точного намерения, как только единственно утешаться зрением и разговорами; а напротив, он ощущает к принцессе нечто особое, преисполненное почтения, нежной дружбы и несказанного удовольствия общаться с нею, нечто удовольственнее, спокойнее, но гораздо или несравненно приятнее прежних его движений; наконец, что она в глазах его любви достойнее всех здешних девиц".

Действительно, принцесса Луиза сразу покоряла всех, кто ее видел. Императрица писала Румянцеву, что "публика… твердо остановилась на старшей". Луиза имела, по словам Протасова, "пресчастливую физиономию", она была не то чтобы безупречно красива, но необыкновенно миловидна. Она обладала каким-то особенным, чарующим голосом. Екатерина называла ее сиреной — ее голос, говорила она, так и проникает вам в душу.

В январе 1793 года было получено официальное согласие родителей Луизы на брак с великим князем Александром. Ее немедленно начали учить русскому языку и православным догматам. В этих занятиях прошла весна. 9 мая, в день празднования памяти святого Николая Чудотворца, в большой церкви Зимнего дворца совершилось миропомазание Луизы, которая была наречена Елизаветой Алексеевной. На следующий день состоялось ее обручение с Александром. Обряд совершил митрополит Новгородский и Санкт-Петербургский Гавриил, кольца молодым меняла сама императрица. Александр, записал Протасов, в течение всего обряда "сохранил всю должную к сему происшествию благопристойность, при особливом душевном удовольствии, сопровожденном кротостию и смиренномудрием". После обручения был дан парадный обед, во время которого Екатерина, Павел Петрович, Мария Федоровна, Александр и Елизавета Алексеевна восседали за одним столом под большим балдахином. Вечером во дворце был бал, город иллюминировали, колокола не смолкали весь день.

По случаю радостного события Протасову было пожаловано десять тысяч рублей; Лагарп не получил ничего.

Настала пора приступить к исполнению того пункта наставления императрицы 1784 года, который гласил: "Приближаясь к юношеству, показать им надлежит помалу, исподволь свет, каков есть, ограждая сердца их, колико возможно, от порочного".

С этой целью в Царском Селе, куда вслед за императрицей в середине мая приехали новобрачные, для них был создан особый двор; гофмаршалом его стал полковник граф Николай Головин, гофмейстериной — графиня Е. П. Шувалова. При Александре состояло три камергера и три камер-юнкера, такое же число статс-дам имела Елизавета Алексеевна. Подобным почетом никогда не пользовался цесаревич Павел Петрович, и это обстоятельство ясно свидетельствовало о намерениях государыни относительно будущности Александра и его отца.

Оградить Александра от «порочного» не получилось. Двор, по словам фонвизинского Стародума, это такая просторная дорога, на которой "двое, встретясь, разойтись не могут. Один другого сваливает, и тот, кто на ногах, не поднимет уже никогда того, кто на земи". Две дюжины человек, окружившие Александра и Елизавету Алексеевну, сразу вступили в грызню друг с другом, стремясь приобрести единоличное влияние на великокняжескую чету. Пошлость этой обстановки немедленно отразилась на Александре, сказавшись в забавах, мало приличных наследнику престола, и в каламбурах сомнительного качества.

В середине августа императрица возвратилась из Царского Села в Таврический дворец. Следом за ней в столицу приехали Павел Петрович, Мария Федоровна, великие князья и княжны и Елизавета Алексеевна. При дворе началась лихорадочная подготовка к ряду торжеств. Они открылись 2 сентября празднованием мира с Турцией и продолжались две недели. 28 сентября состоялось бракосочетание Александра и Елизаветы Алексеевны.

В этот день в восемь часов утра по сигналу — пяти пушечным выстрелам с Петропавловской крепости — все гвардейские полки под началом генерал-аншефа графа Ивана Петровича Салтыкова выстроились на площади перед Зимним дворцом и на прилегающих к ней улицах. Без четверти час двадцать один выстрел с бастионов Адмиралтейской крепости открыл торжественное шествие из внутренних апартаментов императрицы в большую церковь Зимнего дворца. Молодые шли впереди. На Александре был кафтан из серебряного глазета с бриллиантовыми пуговицами и алмазные знаки ордена святого Андрея Первозванного; Елизавета Алексеевна была облачена в платье того же цвета и материи, украшенное жемчугами и бриллиантами. Екатерина и Павел Петрович с супругой шли следом. По хмурому виду цесаревича было заметно, что отношения матери с сыном окончательно расстроились — вплоть до того, что Павел намеревался даже вовсе не присутствовать на бракосочетании, однако стараниями Марии Федоровны семейный разрыв был предотвращен.

На сей раз вспомнили и о Лагарпе — он был награжден десятью тысячами рублей.

Ближайшей обязанностью шестнадцатилетнего мужа по-прежнему оставалось ученье. Между тем весь пыл Александра уходил совсем на другие занятия. "Весьма боюсь, — говорил приближенный цесаревича Ф. Ф. Ростопчин, — не повредила бы женитьба великому князю: он так молод, а жена его так хороша собою". А Протасов со вздохом отмечал, что после свадьбы великий князь "отстал нечувствительно от всякого рода упражнений… от всякого прочного умствования".

Придворное окружение внушило Александру, что теперь, после женитьбы, он вполне может располагать собой, и великий князь самозабвенно упивался своей независимостью и самостоятельностью: сверх меры шалил с братом и парикмахером Романом, ездил на вахтпарады к отцу в Гатчину, молодецки пил вино и с удовольствием отбросил прежнюю учтивость в обращении с женой. Вид Протасова нагонял на него скуку, и Александр убегал от него в уборную Елизаветы Алексеевны, куда наставник не мог за ним следовать. Единственный учитель, который еще кое-как продолжал с ним занятия, был Лагарп. Но и он со дня на день ожидал своего увольнения.

IV

Алкивиад… мог подражать в равной мере как хорошим, так и плохим обычаям. Так, в Спарте он занимался гимнастикой, был прост и серьезен, в Ионии — изнежен, предан удовольствиям и легкомыслию…

Плутарх. Сравнительные жизнеописания

С 1791 года императрица не считала нужным скрывать от ближайшего окружения свои намерения относительно вопроса о престолонаследии и откровенничала с Гриммом: "Послушайте, к чему торопиться с коронацией? Всему есть время, по словам Соломона. Сперва мы женим Александра, а там со временем и коронуем его со всевозможными церемониями, торжествами и народными празднествами. Все будет блестяще, величественно и великолепно. О, как он сам будет счастлив и как с ним будут счастливы другие!"

Однако в глубине души она осознавала, что самая трудная часть дела состоит не в том, чтобы официально оформить передачу престола внуку, а в том, чтобы заручиться согласием на это самого Александра. Эту задачу она попыталась возложить на Лагарпа, чье огромное влияние на великого князя было неоспоримо. Екатерина полагала, что швейцарский республиканец возьмется посодействовать "избавлению России от нового Тиберия".

Крайние радикалы в теории обыкновенно легко мирятся с самым консервативным порядком вещей в действительности. Лагарп пришел в ужас, догадавшись, орудием каких целей его пытаются сделать. Сохранился его рассказ о событиях осени 1793 года. 18 октября императрица неожиданно потребовала его к себе. Их разговор продолжался два часа. Говорили о разном, но Екатерина несколько раз, словно мимоходом, возвращалась к теме будущности России, давая понять собеседнику настоящую цель аудиенции. Лагарп, как мог, старался не дать посвятить себя в ее планы. Ему это удалось, "но два часа, проведенные в этой нравственной пытке, — вспоминал он, — принадлежат к числу самых тяжелых в моей жизни, и воспоминание о них отравляло все остальное пребывание мое в России".

Опасаясь дальнейших разговоров в том же направлении, Лагарп обрек себя на строгое уединение и являлся ко двору только для занятий с великими князьями. Но, поняв вскоре, что, как бы ни обернулись дела с удалением от престола «Тиберия», ему все равно не удержаться при дворе, он решился на самый благородный и бескорыстный шаг за все время своего пребывания в Петербурге — он постарался напоследок примирить детей с отцом.

С неимоверным трудом он добился аудиенции у Павла Петровича, который не разговаривал с ним уже три года. Любившего военный порядок цесаревича больше всего подкупила та быстрота, с которой Лагарп явился на свидание: получив вечером 26 апреля 1794 года вызов в Гатчину, швейцарец в семь утра уже сидел в дворцовой приемной. В долгой беседе он убедил подозрительного Павла, что Александр и Константин любят и уважают его и что старший великий князь и в мыслях не имеет в угоду Екатерине посягнуть на его права на престол. Цесаревич, так же легко и быстро привязывавшийся к людям, завоевавшим его доверие, как легко начинал считать врагом того, кто однажды вызвал его неудовольствие, оттаял и к концу беседы уже назвал себя искренним другом того, кого перед тем звал не иначе как «якобинец». Он пригласил Лагарпа на бал, а Мария Федоровна выразила желание танцевать с тем, кто возвратил ей ее сыновей, чем поставила его в неловкое положение, так как у него не было с собой перчаток. Павел выручил своего нового друга, одолжив ему свои, — эту пару перчаток Лагарп благоговейно хранил всю жизнь в воспоминание о дне, в который столь чудесно переродился его давний недоброжелатель. Оба они сохранили самые лучшие воспоминания о единственном свидании, сделавшем их друзьями. Павел Петрович позже признавался Александру, что не может без умиления вспомнить о 27 апреля 1794 года.

Но может быть, самое сильное впечатление поступок Лагарпа произвел на самого Александра, который с новым рвением возобновил занятия с учителем и часто приводил с собой Елизавету Алексеевну.

Теперь Лагарпу оставалось только ждать своей отставки. Во время чтения одной из лекций великим князьям Салтыков внезапно вызвал к себе швейцарца и объявил волю императрицы: поскольку Александр Павлович вступил в брак, а Константин Павлович определен в военную службу (в Гатчину, к отцу), то занятия с ними должны окончиться и выдача жалованья Лагарпу прекращается с текущего года. Несмотря на то что Лагарп давно готовился к этому вызову, он не сумел скрыть своих чувств перед воспитанниками. Когда он возвратился в класс, Александр сразу заметил следы волнения у него на лице и спросил об их причине. Лагарп отвечал уклончиво. Тогда Александр воскликнул: "Не думайте, чтоб я не замечал, что уже давно замышляют против вас что-то недоброе! Нас хотят разлучить, потому что знают всю мою привязанность, все мое доверие к вам!" — и в порыве любви к учителю бросился ему на шею. Лагарп едва мог оторвать его от себя, беспрестанно напоминая, какой нежелательный толк может дать этой сцене какой-нибудь непрошеный свидетель.

Все же занятия с Александром продолжались до самого отъезда Лагарпа из Петербурга. Когда вопрос об увольнении был решен окончательно, Александр написал наставнику, что тот поймет, какое он испытывает огорчение, "оставаясь один при этом дворе, который я ненавижу, и предназначенный к положению, одна мысль о коем заставляет меня содрогаться. Единственно остающаяся мне надежда — думать, что через несколько лет, как вы мне сами сказали, я вас увижу опять. Прощайте, дорогой друг, будьте уверены, что до последней минуты жизни пребуду весь ваш и что никогда не забуду того, чем вам обязан, и всего, что вы для меня сделали".

Отъезд был назначен на 9 мая. В этот день Александр сам инкогнито приехал из Таврического дворца проститься с учителем. Прощание было душераздирающим. "Мне понадобилась вся моя твердость духа, чтобы вырваться из его объятий, покуда он обливал меня слезами", — вспоминал Лагарп. Он вручил воспитаннику письменное наставление и инструкции, в основном касающиеся книг, которые он рекомендовал читать великому князю.

Летом Лагарп был уже в Швейцарии и поселился в окрестностях Женевы.

Результат разговора Лагарпа с Павлом Петровичем сказался в том, что Александр стал чаще видеться с отцом: если до разговора он ездил в Гатчину раз в неделю, в пятницу вечером, чтобы присутствовать на субботнем вахтпараде, то теперь он проводил там большую часть времени.

Гатчина находилась в сорока верстах от столицы и в двадцати — от Царского Села. В 1770 году гатчинское имение было подарено Екатериной II графу Григорию Григорьевичу Орлову. В то время оно состояло из небольшого господского дома и нескольких чухонских деревушек. Кругом расстилалась болотистая местность с речкой Парицей и двумя озерцами — Белым и Черным; столбовая порховская дорога между ними, с постоялыми дворами и кабаками, была единственным оживленным местом в этой Богом забытой глуши, известной лишь завзятым охотникам.

С переходом Гатчины в руки Орлова все изменилось; Гатчина приобрела известность. Близ Белого (или Большого) озера по плану архитектора Ринальди Орлов возвел великолепный барский дом с башнями и разбил правильный парк, упиравшийся в столбовую дорогу. На этом строительство прекратилось: граф не хотел портить столь удобные для охоты места.

В 1783 году, после смерти любимца, императрица купила Гатчину для Павла Петровича. С этих пор бывшее орловское имение сделалось любимым местопребыванием цесаревича. За те тринадцать лет, которые наследнику пришлось провести здесь, имение стало образцовым и напоминало уже небольшой городок; вернее, это был свой, особый мирок, созданный Павлом в противовес матери, как идеал новой, уже не екатерининской, а павловской России. А тем, так сказать, первоэлементом, из которого гатчинский демиург намеревался сотворить свою вселенную, была гатчинская гвардия.

Павловское войско создавалось постепенно. В 1796 году в гатчинской гвардии числилось уже 6 батальонов пехоты, егерская рота, 4 кавалерийских полка (жандармский, драгунский, гусарский и казачий), пешие и конные артиллеристы при 12 орудиях — всего 2399 человек; в их число входили 19 штаб- и 109 обер-офицеров. Кроме того, на гатчинских прудах плавала небольшая флотилия.

Главнокомандующим и главным инструктором этих войск был барон Штейнвер, пруссак из военной школы Фридриха II. Цесаревич говорил о нем: "Этот будет у меня таков, каков был Лефорт у Петра Первого".

Впрочем, сам Павел изображал из себя вовсе не полтавского героя, а покойного прусского короля. Гатчинские войска, вплоть до мелочей, были организованы на прусский манер. Из подражания отцу цесаревич возрождал те самые уставы и мундиры «неудобоносимые», которые, будучи введены при Петре III, по словам екатерининского манифеста 1762 года, "не токмо храбрости воинской не умножали, но паче растравляли сердца болезненные всех верноподданных его войск". Форму гатчинских офицеров составлял тесный мундир, просаленный парик, огромная шляпа, сапоги выше колен, перчатки, закрывавшие локти, и короткая трость. Современники единодушно сходились на том, что при въезде в Гатчину нельзя было отделаться от чувства, что попадаешь в какой-то прусский городок. Путешественника встречали трехцветные — черно-красно-белые — шлагбаумы и окрики часовых, в которых, кроме языка, ничто не выдавало русских солдат. На разводах господствовал тот же мелочный порядок, что и в Потсдаме. Малейшая неисправность вызывала безудержный гнев наследника. Офицеров за ничто сажали под стражу, лишали чинов, разжаловали в рядовые, откуда потом лишь малая часть снова возвращалась в офицерский корпус. Каждый день приносил известие о новых самодурствах цесаревича, над которыми потешалась столичная гвардия.

Екатерина не препятствовала созданию гатчинских войск. Ей, привыкшей к подвигам румянцевских и суворовских чудо-богатырей, маниакальное увлечение сына прусской шагистикой казалось смешным. Императрица презирала гатчинцев. Летом, проживая в Царском Селе, она почти ежедневно слышала ружейную и орудийную стрельбу, раздававшуюся со стороны Гатчины. Государыня не мешала сыну играть в солдатики и только, вздыхая, жаловалась, что он "расстучал ей голову своей пальбой".

Презрение императрицы к гатчинцам разделяла вся русская армия. Иначе и быть не могло, так как гатчинские офицеры были сплошь грубые, почти необразованные люди, выгнанные из армейских и гвардейских полков за дурное поведение, пьянство или трусость, "сор нашей армии", по словам современника. Под воздействием гатчинской дисциплины эти люди легко превращались в бездушные машины и не моргнув глазом сносили от цесаревича брань, а иногда и побои, с завистью взирая из своих гатчинских болот на блестящую екатерининскую гвардию. Даже любимец Павла Ф. В. Ростопчин говорил, что наследник окружен людьми, наиболее честный из которых заслуживает колесования без суда!

За гатчинцами замечалась еще одна характерная черта: они не были любителями порохового дыма. Впоследствии только один из них, генерал Капцевич, заслужил известность храброго офицера. Тем не менее у этой армии были свои герои — люди особого рода, орлы вахтпарадов и рыцари фронта.

Осенью 1769 года у отставного поручика Андрея Андреевича Аракчеева родился сын Алексей. (Дня его рождения родители не запомнили, поэтому позже, в просьбе об определении в корпус, пометили пятым октября — днем его именин.) Отставной поручик почивал в родительской деревеньке если не на лаврах, то на пуховиках, в хозяйство не вмешивался и проводил время, глядя из окна на бедный двор своей усадьбы и посасывая любимую трубочку. Первенца своего Андрей Андреевич любил отменно и даже пытался выучить его грамоте, но труд этот показался ему обременительным, и он переложил его на деревенского дьячка.

Мать Алеши, Елизавета Андреевна, была по-своему замечательной женщиной — необыкновенно аккуратной и педантично-чистоплотной, чем заслужила в округе прозвище «голландки». Она учила малолетнего Алешу молитвам, водила в церковь, не пропуская ни одной обедни, внушала бережливое отношение к вещам. Из домашнего воспитания мальчик вынес обрядовую набожность, привычку к постоянному, пусть и бесцельному, труду и неутомимое стремление к порядку. Его дальнейшая жизнь не дала заглохнуть этим качествам.

В одиннадцать лет с Алешей произошло событие, круто изменившее всю его жизнь. К соседнему помещику Корсакову приехали из шляхетского корпуса в отпуск два его сына — Никифор и Андрей. Аракчеев-старший поехал в гости к Корсаковым и взял с собой Алексея. Сидя за общим столом и слушая рассказы кадетов, мальчик с ужасом осознал, как ничтожны его собственные познания. Он не мог наслушаться их рассказов о лагере, учениях, стрельбе из пушек, но особенно поразили его красные мундиры братьев, с черными бархатными лацканами. "Мне казались они какими-то особенными, высшими существами", — вспоминал об этой встрече Алексей Андреевич. За весь вечер он не проронил ни слова, но в нем зародилось необоримое желание учиться в шляхетском корпусе.

Возвратясь домой, он думал о кадетах дни и ночи, пребывая "как в лихорадке". Наконец он бросился в ноги отцу и заявил, что умрет, если его не отдадут в шляхетский корпус. Андрей Андреевич, вспомнив молодость, согласился повезти сына в Петербург. Здесь они полгода ежедневно ходили к командиру Артиллерийского и Инженерного шляхетского корпуса генералу Петру Ивановичу Мелиссино, чтобы безмолвно попасться ему на глаза и не дать забыть о себе. Деньги таяли, последние недели ели раз в день. Наконец издержали последнюю копейку. От полнейшей безысходности Андрей Андреевич пошел с поклоном на двор к митрополиту Гавриилу и получил от него по своей крайней бедности милостыню — рубль серебром. Выйдя из покоев владыки на улицу, отец поднес рубль к глазам, сжал в кулаке и горько заплакал; вместе с ним зарыдал и Алексей.

Этот жестокий урок бедности и голода Аракчеев не забыл. Впоследствии, став всемогущим, тщательно следил, чтобы на поступающие к нему прошения немедленно клалась резолюция — отказа или исполнения.

Не имея ни связей, ни положения, ни денег, молодой кадет полагался только на двух помощников — свое усердие и милость начальства. Вскоре он стал числиться среди первых учеников. Его репутация отличного кадета способствовала тому, что в 1787 году его оставили при корпусе на должности репетитора с обязанностью учить кадет арифметике, геометрии, артиллерийскому делу и фронту; помимо этого, ему почему-то поручили заведовать корпусной библиотекой. На строевых занятиях с кадетами Аракчеев впервые начал выказывать то "нестерпимое зверство", которое так сильно прославило его впоследствии. В русском человеке жестокость весьма часто соседствует с набожностью и любовью к порядку.

С этого времени дела Аракчеева пошли в гору. Он сблизился с главным наставником великих князей Н. И. Салтыковым, который поручил ему воспитание сына; директор корпуса П. И. Мелиссино оказал ему покровительство, назначив своим адъютантом.

В 1792 году Павел Петрович пожелал улучшить организацию артиллерийского дела в своих войсках и искал для этого сведущего артиллерийского офицера. Поскольку охотников до гатчинской службы было немного, он обратился за помощью к Мелиссино, и тот ответил наследнику, что такой человек у него есть.

4 сентября Аракчеев представился в Гатчине наследнику. Он легко усвоил сложные требования гатчинской службы, казавшиеся многим невыносимыми. На первый вахтпарад он явился безотказным автоматом, как будто век прослужил в Гатчине.

"Образцовая" гатчинская пехота представляла собой живой экспонат из прусского военного музея. Однако у гатчинцев была одна несомненная заслуга перед русской армией, а именно — в организации артиллерийского дела. В конце XVIII столетия ведущими русскими полководцами было официально признано, что артиллерия не может играть решающей роли в победе. Это было тем более опасно, что в далекой Франции при осаде Тулона уже блестяще заявил о себе один молодой артиллерийский поручик по фамилии Буонапарте.[18] Именно в Гатчине была опробована та система организации артиллерийского дела — создание самостоятельных артиллерийских подразделений и новых орудий, повышение подвижности полевых орудий, широкое применение стрельбы картечью, превосходное обучение артиллерийских команд, — без которой русская артиллерия не смогла бы совершить свои славные подвиги в 1812 году.

Этот поворот в артиллерийской подготовке гатчинских войск начался с прибытия в Гатчину Аракчеева. Павел Петрович сразу заметил в нем «служаку»: Аракчеев не сходил с плаца или поля по двенадцать часов. Посетив вскоре его артиллерийскую команду, цесаревич подвел итог нововведениям одним словом: «Дельно». На ближайших артиллерийских учениях аракчеевская мортира послала точно в цель два ядра из трех. Алексей Андреевич сразу был произведен в артиллерийские капитаны и получил право обедать с наследником.

Для него началась новая жизнь.

Прекрасно понимая, что роль светского человека при дворе наследника ему не по плечу, Аракчеев предпочел ей роль делового человека. Он поддерживал только служебные разговоры, за что язвительный Ростопчин немедленно окрестил его "гатчинским капралом". При дворе он стоял особняком ото всех, всегда и всюду преследуя лишь одну цель — как угодить Павлу. Ни разу он не обратился к цесаревичу ни с одной просьбой и, получая небольшое жалованье, тщательно уклонялся от всяких пособий и подарков. Павел тем более был благодарен ему, что средства, отпускаемые на содержание гатчинского двора императрицей, были весьма невелики.

Вспоминая годы гатчинской службы, Аракчеев говорил: "В Гатчине служба была тяжелая, но приятная, потому что усердие всегда было замечено, а знание дела и исправность отличены". К 1796 году он был пожалован чином полковника и назначен инспектором пехоты, начальником артиллерии, гатчинским губернатором и управляющим военным департаментом павловских войск. В это время о его жестокости уже ходили легенды: говорили, что он немилосердно хлещет по щекам не только солдат, но и офицеров, вырывает усы гренадерам; передавали даже, будто одному солдату он в припадке бешенства откусил не то нос, не то ухо.

Павел Петрович и жаловал любимца, и журил крепко. Раз, после одной чрезвычайно бурной служебной взбучки, Аракчеев со слезами вбежал в церковь, думая, что лишь милость Божия может помочь ему остаться на службе. Стоя на коленях и горячо молясь, он вдруг услышал за спиной звон шпор. В страхе он обернулся — так и есть: Павел!

— О чем ты плачешь? — спросил его цесаревич.

— Мне больно лишиться милости вашего императорского высочества.

— Да ты вовсе не лишился ее, — сказал Павел Петрович, кладя руку ему на плечо. — Молись Богу и служи верно: ты знаешь, за Богом молитва, а за царем служба не пропадают!

— У меня только и есть что Бог да вы! — со слезами выдавил из себя Аракчеев.

Когда они вышли из церкви, цесаревич остановился, внимательно посмотрел на Аракчеева и сказал:

— Ступай домой, со временем я сделаю из тебя человека.

Взрослая жизнь встретила Александра как-то двусмысленно, двулично. Отец и бабка предъявляли на него свои права, навязывали ему выбор между Эрмитажем и Гатчиной, то есть требовали от него то, что противоречило всему его предыдущему воспитанию: определить свои отношения с действительностью. Командуя одним из гатчинских батальонов, великий князь ежедневно с шести утра изучал жесткие, бесцеремонные казарменные нравы; возвращаясь вечером в столицу, он тайком, стыдясь, сбрасывал забрызганную грязью гатчинскую форму, над которой в Зимнем потешались, как могли, и в модном светском костюме являлся в Эрмитаж, где вокруг императрицы собиралось самое изысканное общество. Этот внезапный переход из одного мира в другой ни на минуту не затруднял его: от казарменного непечатного лексикона он с легкостью переходил к изящным французским каламбурам.

В гатчинском дворце тоже были свое остроумие и свое злословие. Павел Петрович открыто осуждал правление матери, называя его узурпацией, и при всяком удобном случае пенял Александру его свободомыслием. Получив очередные новости из Франции, он обращался к сыновьям с удовлетворением человека, чьи предсказания полностью оправдались: "Вы видите, мои дети, что с людьми следует обращаться как с собаками".

И случалось, что тем же вечером Екатерина рассуждала с Александром о правах человека, читала ему французскую конституцию, комментируя отдельные статьи, и разъясняла причины революции.

В гатчинских занятиях внуков императрица видела смешную карикатуру на воинскую службу и иногда, забыв о приличиях, в присутствии Платона Зубова и других вельмож просила их спародировать фронтовые манеры отца. Александр делал это действительно забавно. Но бабка не замечала, что старший внук с отвращением глядит на ее фаворита, который около полуночи, зевая, вставал вслед за императрицей из-за карточного стола и с рассеянным видом направлялся в ее спальню, а утром как ни в чем не бывало появлялся в приемной заспанный, в распахнутом халате, с растрепанными волосами…

Александр видел вокруг себя много грязи — изящную грязь бабушкиного салона и неопрятную грязь отцовской казармы. Но хотя он и писал Лагарпу, что весь преобразился, встает рано и целое утро работает по оставленному наставником плану, тем не менее у него не было привычки упорно трудиться, возиться в здоровой житейской грязи, пачкаться в которой Сам Господь судил человеку: "В поте лица твоего будешь есть хлеб". Первая же помеха надолго отрывала его от занятий.

Екатерина не сумела ни занять его работой, ни разнообразить его времяпрепровождение; свои гатчинские обязанности Александр исполнял с рвением молодого человека, которому впервые поручено ответственное дело. Он еще по привычке подлащивался к стареющей бабке; отца же боялся смертельно и потому до изнурения утомлял себя службой. "Нынешнее лето я действительно могу сказать, что служил", — с гордостью писал он Лагарпу осенью 1796 года. На самом деле вся служба сводилась к пунктуальному исполнению различных мелочей — от этого неумения видеть вещи в целом, наряду с пристрастием к парадомании, этой специфической болезнью государей, Александр не мог избавиться всю последующую жизнь.[19] (Гатчинские учения повредили и здоровью великого князя. В шестнадцать лет он уже был близорук, как и его мать; а в 1794 году к этому прибавилась глухота в левом ухе. По собственным словам Александра, это произошло оттого, что на одном из артиллерийских учений он стоял слишком близко к батарее.)

Молодости свойствен корпоративный дух, она охотно делит людей на своих и чужих. В принадлежности к отцовской гвардии отверженных было даже нечто привлекательное для Александра. Похоже, что в глубине души он считал себя офицером гатчинской, а не русской армии и часто самодовольно повторял, желая похвалить что-либо: "Это по-нашему, по-гатчински".

Отвращение и страх, внушаемые людям из "приличного общества" отверженными, есть одно из сильнейших наслаждений для последних. Однажды, возвращаясь с плаца, Александр кивнул в сторону Царского Села:

— Нам делают честь: нас боятся.

Конечно, это была юношеская бравада; Екатерина не испытывала ни малейшего беспокойства от соседства с гвардией сына и великолепно спала под охраной всего роты гренадер.

Порой он с тоской ощущал себя многоликим никем, вечно изменчивым Протеем, чью сущность составляет внешняя кажимость, а иногда быть никем представлялось ему благодатным уделом по сравнению с утомительной обязанностью все время представлять кого-то. Он мог бы думать, что является самим собой в своих сентиментально-республиканских мечтах, если бы эти мечтания, так редко прорывавшиеся наружу, не представлялись ему самому нелепой случайностью. Нагруженный тяжелым балластом никому не нужных самоновейших политических идей и величавых античных образов, пустился он в путь по холодным, неприветливым волнам российской жизни. Устав от бесцельного плавания и изнуряющей качки, он грезил о тихой гавани, где бы он мог укрыться от житейских бурь.

Александр — В. П. Кочубею,[20] 10 мая 1796 года:

"Придворная жизнь не для меня создана. Я всякий раз страдаю, когда должен являться на придворную сцену, и кровь портится во мне при виде низостей, совершаемых на каждом шагу для получения внешних отличий, не стоящих в моих глазах медного гроша. Я чувствую себя несчастным в обществе таких людей, которых не желал бы иметь у себя и лакеями, а между тем они занимают здесь высшие места, как, например, князь Зубов, Пассек, князь Барятинский, оба Салтыкова, Мятлев и множество других. Одним словом, мой любезный друг, я сознаю, что не рожден для того сана, который ношу теперь, и еще менее — для предназначенного мне в будущем, от которого я дал себе клятву отказаться тем или другим способом…

Мой план состоит в том, чтобы, по отречении от этого неприглядного поприща (я не могу еще положительно назначить время сего отречения), поселиться с женою на берегах Рейна, где буду жить спокойно частным человеком, полагая свое счастье в обществе друзей и в изучении природы".

Интимные письма к Кочубею и Лагарпу не могли заменить живого задушевного друга, потребность в котором остро ощущалась Александром после отъезда учителя. Ему нужно было вновь почувствовать себя другом свободы, поборником истины и блага человечества. Одиночество может дать все, кроме чужого восхищения. Итак, был нужен другой.

В ту пору в Петербурге проживал на положении полупленника молодой князь Адам Чарторийский, принадлежавший к древнему роду, издавна занимавшему первостепенное место в Речи Посполитой. Чарторийские вынашивали планы коренных государственных преобразований Речи Посполитой, надеясь на поддержку России, Австрии и Англии. Разделы Польши разбили их мечты о реформах. Это время крушения надежд совпало с молодостью князя Адама (он родился в 1770 году) и сделало из него горячего сторонника политического возрождения родины.

Заботами родителей юноша получил чисто польское и чисто республиканское образование, то есть говорил по-французски лучше, чем на родном языке, был знаком с европейской литературой и без умолку рассуждал о конституции, подразумевая под ней древнюю шляхетскую вольность, ограниченную сильной исполнительной властью. Отправленный отцом в продолжительное путешествие за границу, он возвратился в Польшу перед войной, приведшей ко второму разделу. Как участник военных действий, он вынужден был бежать в Англию, где познакомился с классическими конституционными учреждениями этой страны. Весть о восстании Костюшко вновь призвала его на родину, но по дороге домой он был арестован в Брюсселе австрийскими властями.

При третьем, окончательном разделе Польши имения Чарторийских были конфискованы русским правительством. Когда князь Адам-Казимир начал переговоры об условиях снятия секвестра, Екатерина II потребовала прислать в Петербург двух сыновей князя — Адама и Константина. Императрица обещала определить их в русскую службу, но Адам-Казимир отлично понял, что от него требуют заложников его верности России. Он не посмел действовать отцовской властью и предоставил сыновьям самим решать их судьбу. Адам и Константин ни минуты не поколебались и в начале мая 1794 года приехали в Петербург. Пребывание при дворе Екатерины причиняло князю Адаму жестокие душевные страдания: в каждом русском он был склонен видеть виновника несчастий своей родины. Однако неожиданно для него печальная доля заложника сменилась заманчивым положением интимного поверенного душевных тайн великого князя Александра.

Это случилось весной 1796 года. В апреле, перед вскрытием Ладожского озера, когда лед, принесенный оттуда Невой, обыкновенно навевает в Петербург резкий холод, выпало несколько ярких солнечных дней, в течение которых набережные усеялись гуляющими дамами в изящных утренних туалетах и элегантно одетыми мужчинами. Александр также часто выходил на прогулки один или с женой, что еще больше привлекало общество в эту часть столицы. При встречах с братьями Чарторийскими он начал останавливать их и вступать с ними в учтивую беседу.

Постепенно знакомство скреплялось все больше. Весной двор перебрался в Таврический дворец, где императрица по вечерам принимала избранное общество. Однажды, гуляя с князем Адамом, Александр неожиданно пригласил его как-нибудь пройтись вместе по дворцовому саду. Они условились о дне и часе.

Весна уже вступила в полную силу, сад и газоны были покрыты зеленью и цветами. Когда князь Адам явился на свидание, Александр взял его под руку и повел по садовым тропинкам, чтобы услышать мнение гостя об искусстве садовника-англичанина, устроившего дорожки сада так, что, идя по ним, нельзя было увидеть, где он кончается.

Прогулка растянулась на три часа, в течение которых они увлеченно беседовали. Вернее, говорил один великий князь, с жаром открывая перед гостем свою душу. Из его речей князь Адам узнал, что их с братом благородное поведение возбудило в Александре доверие и сочувствие к ним, и он почувствовал потребность объяснить им свой "действительный образ мыслей", так как ему невыносимо думать, что они считают его не тем, что он есть на самом деле.

"Он сказал мне тогда, — вспоминал Чарторийский, — что совершенно не разделяет воззрений и принципов правительства и двора, что он далеко не оправдывает политики и поведения своей бабки и порицает ее принципы; что его симпатии были на стороне Польши и ее славной борьбы; что он оплакивает ее падение; что в его глазах Костюшко был великим человеком по своим доблестным качествам и по тому делу, которое он защищал и которое было также делом человечности и справедливости. Он признался мне, что ненавидит деспотизм везде, в какой бы форме он ни проявлялся, что любит свободу, которая, по его мнению, равно должна принадлежать всем людям; что он чрезвычайно интересуется французской революцией; что, не одобряя этих ужасных заблуждений, он все же желает успеха республике и радуется ему. Он с большим уважением говорил о своем воспитателе Лагарпе как о человеке высокодобродетельном, истинно мудром, со строгими принципами и решительным характером. Именно Лагарпу он был обязан всем тем, что было в нем хорошего, всем, что он знал, и в особенности — теми принципами правды и справедливости, которые он счастлив носить в своем сердце и которые были внушены ему Лагарпом".

Несколько раз во время прогулки они встречали Елизавету Алексеевну. "Великий князь сказал мне, что его жена была поверенной его мыслей, что она знала и разделяла его чувства, но что, кроме нее, я был первым и единственным лицом после отъезда его воспитателя, с кем он осмелился говорить об этом; что чувства эти он не мог доверить никому без исключения, так как в России никто еще не был способен разделить или даже понять их…"

Чарторийский и Александр расстались с выражениями самой искренней дружбы и обещали друг другу видеться как можно чаще. Князь Адам уходил пораженный, не понимая, что это было — сон или явь? "Я был во власти легко понятного обаяния; было столько чистоты, столько невинности, решимости, казавшейся непоколебимой, самоотверженности и возвышенности души в словах и поведении этого молодого князя, что он казался мне каким-то высшим существом, посланным на землю Провидением для счастья человечества и моей родины". Он был во власти мыслей, от которых захватывало дух: здесь, в сердце вражеской страны, пользуясь дружбой с наследником содействовать освобождению Польши — какая невероятная, многообещающая перспектива!

После этой встречи не проходило дня, чтобы Чарторийский не бывал у великого князя. Дружба молодых людей приобретала черты тайного франкмасонского союза, которого не чуждалась и Елизавета Алексеевна. По утрам гуляли пешком. Александр любил ходить, обозревая сельские виды, и тогда с особенным пылом отдавался любимым разговорам. Он делился с князем Адамом своей заветной мечтой — увидеть установление повсюду на земле республиканского правления — и заявлял между прочим, что наследственная передача престола есть несправедливое и бессмысленное установление, что передача верховной власти должна зависеть не от случайностей рождения, а от голосования народа, который в состоянии выбрать себе наиболее способного правителя.

Устав от политики, переходили к "красотам природы". Александр не мог пройти без восторга мимо полевого цветка или крестьянской избы, вид молодой бабы в нарядном платье вызывал в нем приятное получувственное-полуэстетическое волнение. Со вздохом он беспрестанно возвращался к своей мечте: сельские занятия, полевые работы, простая, спокойная, уединенная жизнь на какой-нибудь ферме, в уютном далеком уголке…

И вдруг, без всякого перехода, заговаривал о войсках, учениях, вахтпарадах, и над полями разносилось одобрительное: "Это по-нашему, по-гатчински!"

"Блестящий век Екатерины" близился к концу. Империя все больше напоминала картину, написанную небрежными и размашистыми мазками, рассчитанную на дальнего зрителя. Вблизи глаз беспристрастного наблюдателя видел хаос, неурядицы и безнаказанные злоупотребления.

"Да посрамит Небо всех тех, кто берется управлять народами, не имея в виду истинного блага государства", — писала Екатерина в молодости. Сама она не только искренно желала блага России, но и была единственным государем после Петра I, кто понимал, в каком направлении следует двигаться. Но время и вязкое сопротивление, оказываемое колесам государственной телеги российской действительностью, гасили в ней былую энергию. Она с грустью сознавала это и в 1789 году говорила Храповицкому: "Старее ли я стала, что не могу найти ресурсов, или другая причина нынешним затруднениям?" В последние годы брожение умов, ею же вызванное, испугало ее саму и толкнуло на действия, недостойные ни ее ума, ни сана, — вроде поступков с Новиковым и Радищевым. Оттолкнув от себя здоровые силы общества и убедившись в несбыточности своих преобразовательных планов, она утешала себя тем, что ее преемник будет следовать ее начинаниям и докончит "недостроенную храмину".

В 1794 году Екатерина сделала решительный шаг, объявив императорскому Совету, что намерена "устранить сына своего Павла от престола" — по причине его "нрава и неспособности" — в пользу великого князя Александра. Но, к ее удивлению, цесаревич нашел защитников в Совете. Граф Валентин Платонович Мусин-Пушкин возразил, что после вступления на трон нрав наследника может измениться, а граф Безбородко обратил ее внимание на худые последствия, которые может повлечь это решение, так как страна, по его словам, привыкла считать Павла Петровича наследником. Совет нашел их доводы разумными. Раздосадованная Екатерина приостановила дело.

Затем она взялась за вопрос о престолонаследии с другой стороны. Пользуясь тем, что Павел Петрович уехал в Павловск, оставив жену в Царском Селе, она предложила Марии Федоровне подписать бумагу, содержавшую требование к цесаревичу отречься от престола. Великая княгиня с возмущением отказалась.

Дело вновь зашло в тупик, но вскоре последовало событие, которое заставило императрицу лично переговорить с Александром.

13 августа 1796 года в Петербург прибыл под именем графа Гаги молодой шведский король Густав IV. Его сопровождал дядя-регент, герцог Зюдерманландский, и многочисленная свита. Целью визита было устройство брака Густава IV со старшей великой княжной Александрой Павловной.

Гость был принят императрицей с изысканной любезностью. Темно-синие шведские костюмы, напоминавшие древнеиспанские камзолы, красиво смотрелись на балах. Великие княжны танцевали только со шведами. Пожалуй, никогда при петербургском дворе не оказывалось столько внимания иностранцам.

Король был принят великой княжной Александрой Павловной как будущий жених. Все формальности поручили уладить графу Моркову.

11 сентября должно было состояться обручение. В этот день в большой придворной церкви Зимнего дворца собралось все высшее петербургское общество во главе с императрицей и митрополитом Гавриилом, который должен был совершить обряд обручения. Ждали жениха, но он все не появлялся. Прошел час, другой, третий… Недоумение публики все возрастало. На исходе четвертого часа ожидания Зубов подошел к императрице и прошептал, что шведский король отказался от своего намерения жениться на великой княжне.

Виной всему было легкомыслие Моркова. Он довольствовался устными обещаниями короля и его дяди и не позаботился перенести условия брачного договора на бумагу и скрепить их подписями обеих сторон. Поэтому, когда выяснилось, что великой княжне не разрешено переменить Православие на веру жениха, Густав IV, рьяный лютеранин, отказался иметь жену-еретичку.

После слов Зубова с Екатериной сделался первый легкий припадок паралича. Однако она нашла в себе силы попросить извинения у митрополита Гавриила и всех присутствующих и приказала всем разойтись. Все же удар был слишком силен. На другой день она призналась, что ночь с 27 на 28 июня 1762 года (перед свержением Петра III) была ничто по сравнению с нынешней.

Петербург погрузился в угрюмое молчание. Шведами демонстративно манкировали. Все были изумлены тем, что произошло. Русские, привыкшие при Екатерине считать себя первыми людьми в Европе, не могли себе представить, что "маленький королек" осмелился так неуважительно поступить с самодержавной государыней всея России. Ждали немедленного объявления войны, но никаких демаршей не последовало. Выдержав приличную паузу, шведы тихо уехали.

Александр вместе со всеми был возмущен оскорблением, нанесенным его сестре. Довольная тем, что внук разделяет ее негодование, Екатерина решила использовать момент для ускорения передачи ему власти.

16 сентября, оправившись от потрясения, но уже не покидая спальни, она вызвала Александра к себе и впервые откровенно высказала внуку свои соображения о необходимости государственного переворота. Подробности беседы остались неизвестны. Единственным документом, позволяющим судить о реакции великого князя на предложение занять престол, является его письмо к бабке от 24 сентября:

"Ваше Императорское Величество! Я никогда не буду в состоянии достойно выразить свою благодарность за то доверие, которым Ваше Величество соблаговолили почтить меня, и за ту доброту, с которой изволили дать собственноручные пояснения к остальным бумагам.[21] Я надеюсь, что Ваше Величество, судя по усердию моему заслужить неоцененное благоволение Ваше, убедитесь, что я вполне чувствую все значение оказанной милости. Действительно, даже своей кровью я не в состоянии отплатить за все то, что Вы соблаговолили уже и еще желаете сделать для меня. Эти бумаги с полной очевидностью подтверждают все соображения, которые Вашему Величеству благоугодно было сообщить мне и которые, если мне позволено будет высказать это, как нельзя более справедливы. Еще раз повергая к стопам Вашего Императорского Величества чувства моей живейшей благодарности, осмеливаюсь быть с глубочайшим благоговением и самой неизменной преданностью

Вашего Императорского Величества

всенижайший, всепокорнейший подданный и внук

АЛЕКСАНДР".

Это письмо — образец придворной дипломатии — написано девятнадцатилетним молодым человеком. Что можно понять из него? То, что Александр одобряет все те соображения, которые ему представила бабка, но при этом письмо не содержит и намека на его личное отношение к ее доводам. Екатерина вольна была понимать слова внука как ей вздумается, и она поняла их так, как ей хотелось. После беседы с Александром она удовлетворенно сказала своему окружению: "Я оставляю России дар бесценный — Россия будет счастлива под Александром".

Однако существует и другой документ — письмо Александра Аракчееву, помеченное 23 сентября, то есть днем, предшествующим отправке письма к Екатерине. В нем великий князь называет отца "Его Императорское Величество", а не «Высочество», и это, конечно, не описка. Возможно, подозрительный Павел заранее привел к присяге своего старшего сына. Один современник передает также, что слышал от Александра следующие слова: "Если верно, что хотят посягнуть на права отца моего, то я сумею уклониться от такой несправедливости. Мы с женой спасемся в Америку, будем там свободны и счастливы, и про нас больше не услышат".

Как бы то ни было, Екатерина, уверенная в согласии внука, готовилась принародно объявить свое решение. Осенью в Петербурге распространились слухи, что 24 ноября, в день тезоименитства императрицы (называли также и 1 января нового года), последуют важные перемены. Говорили о якобы заготовленном манифесте, подписанном важнейшими лицами империи: Зубовым, Безбородко, митрополитом Гавриилом, Румянцевым, Суворовым и другими. Нельзя сказать, что Павлу очень сочувствовали, лишь некоторые из россиян, по словам очевидца, желали видеть его на престоле, "не ведая сами, ради чего".

Очевидно, если бы императрица дожила до следующего года, верноподданные увидели бы Александра на российском престоле на пять лет раньше, чем это произошло в действительности. Но судьба в этот раз избавила его от необходимости выбора между государственной пользой и сыновним чувством.

Утром 5 ноября, несмотря на холод и туман, Александр вышел на привычную прогулку по набережной. Здесь он встретил князя Константина Чарторийского и, беседуя с ним, довел его до дома. Князь Адам, живший вместе с братом, увидев в окно великого князя, спустился вниз и присоединился к разговору.

Вдруг Александра окликнул запыхавшийся придворный курьер, сбившийся с ног в его поисках. Он сообщил, что граф Н. И. Салтыков просит его как можно скорее явиться во дворец. Великий князь в недоумении последовал за курьером.

В Зимнем Александр узнал, что с императрицей случился апоплексический удар. Она проснулась, как всегда, в шесть утра, и пошла в уборную. Через довольно длительный промежуток времени дежурный камердинер, обеспокоенный тем, что государыня долго не выходит, рискнул приоткрыть дверь и в ужасе отпрянул: императрица без чувств лежала на полу, грудь ее хрипела, "как останавливающаяся машина". Ее перенесли на кровать, прислуга принялась хлопотать вокруг нее. При появлении в комнате верного Захара, придворного истопника, Екатерина приоткрыла глаза, поднесла руку к сердцу, выражая на лице мучительную боль, и впала в беспамятство — теперь уже навсегда.

Узнав о несчастье, Александр первым делом подумал об отце. Вызвав Ростопчина, он попросил его немедленно ехать в Гатчину, прибавив, что хотя граф Николай Зубов и послан туда братом, но Ростопчин лучше сумеет от его, Александра, имени рассказать о внезапной болезни императрицы.

Павел Петрович проводил этот день обычным образом: утром катался на санях, потом вышел на плац и прошел с дежурным батальоном в манеж, где провел учение и принял вахтпарад; в первом часу отправился на гатчинскую мельницу к обеденному столу и возвратился во дворец без четверти четыре.

В это время приехал граф Николай Зубов. Испуганный наследник подумал, что фаворит приехал арестовать его и отвезти в замок Лоде, — о таком исходе противостояния Павла Петровича и Екатерины давно поговаривали при дворе. Когда же он узнал об истинной причине визита брата фаворита, он пришел в такое волнение, что его любимец, граф Кутайсов, уже собирался позвать врачей, чтобы они пустили ему кровь.

Затем, как повествует камер-фурьерский журнал, "без малейшего упущения времени Их Императорские Высочества соизволили из Гатчины отсутствовать в карете в Санкт-Петербург, ровно в четыре часа пополудни". Павел спешил напомнить всем о своем существовании — всего четверть часа понадобилось ему на сборы!

На пути в столицу цесаревич поминутно встречал курьеров, спешивших к нему с важным известием; он оставлял их при себе, и они составили предлинную свиту его кареты. По словам Ростопчина, в Петербурге не осталось ни одной души, кто бы не отправил нарочного в Гатчину, надеясь этим заслужить милость наследника. Даже придворный повар с рыбным подрядчиком, скинувшись, наняли курьера и послали его к Павлу.

В девятом часу вечера Павел Петрович приехал в Зимний дворец, битком набитый людьми. Все со страхом смотрели на Павла, имея, говоря словами современника, только одно на уме: что теперь настанет пора, когда и подышать свободно не удастся.

Великие князья Александр и Константин встретили отца в мундирах своих гатчинских батальонов. Они обратились к нему уже как к государю, а не наследнику.

Павел с женой тотчас прошел к умирающей матери. Поговорив с врачами, наследник уединился с Александром в кабинете и вызвал к себе Аракчеева, только что приехавшего из Гатчины. Когда гатчинский губернатор явился, Павел стал отдавать ему приказы по армии. Аракчеев был поражен размахом преобразовательных планов.

— Но, ваше величество, — осмелился возразить он, — каких же сумм потребует подобное увеличение и содержание одной только гвардии?

— Успокойся, — ответил Павел, — не забывай, что теперь у нас будет не тридцать тысяч, а семьдесят миллионов.

Отдав все распоряжения, которые считал необходимым сделать, новый государь сказал:

— Смотри, Алексей Андреевич, служи мне верно, как и прежде.

И, подозвав Александра, соединил их руки:

— Будьте друзьями и помогайте мне.

Великий князь, увидев, что мундир Аракчеева забрызган грязью от быстрой езды, обратился к нему:

— Ты, верно, второпях не взял чистого белья, так я дам тебе.

Он повел его к себе и выдал собственную рубашку. В этой рубашке Аракчеев, согласно его желанию, спустя тридцать восемь лет и был похоронен.

Екатерина боролась со смертью еще тридцать шесть часов, ее страдания не прекращались ни на минуту. Вечером 6 ноября, без четверти десять, она умерла, не приходя в сознание. Ей было от роду 67 лет, 6 месяцев и 15 дней.

Бог не судил ей увидеть предательство ее любимого внука, который, узнав о смерти бабки, довольно заявил, что теперь, слава Богу, ему не придется впредь "слушаться старой бабы".

Часть вторая. Отцовская казарма

Характер века — осторожно!

Спиноза

I

Взгляну — и каждый подданный трепещет.

В. Шекспир. Король Лир

Как только врачи объявили о смерти императрицы, Павел, не теряя ни минуты, отдал приказ о приведении двора к присяге. Церемония началась в полночь в придворной церкви. Сначала генерал-прокурор граф Самойлов зачитал манифест о кончине императрицы Екатерины II и вступлении на престол императора Павла Петровича; наследником престола объявлялся цесаревич Александр. Затем приступили к присяге. Первой на верность государю и супругу присягнула Мария Федоровна. Поцеловав крест и Евангелие, она прошла на свое императорское место, обняла Павла и поцеловала в губы и глаза. Вслед за ней, по старшинству, присягали дети государя — они целовали отцу руку, — потом митрополит Гавриил и духовенство, за ними — сановники и прочие. Все закончилось глубокой ночью панихидой у тела покойной императрицы.

Под утро по распоряжению государя Александр в сопровождении Аракчеева и двух офицеров расставил у дворца новые полосатые будки и часовых в гатчинских мундирах. Преобразование России в Гатчину началось.

По единодушному свидетельству очевидцев, никогда еще не было столь быстрой перемены во всем. Все изменилось "быстрее, чем в один день": костюмы, прически, манеры, занятия. Первой пала французская, то есть, по мнению Павла, «революционная», мода. Выйдя наутро на прогулку, петербуржцы не узнали сами себя. Воротники и галстуки, прежде такие пышные, что закрывали подбородок, уменьшились и укоротились, обнажив тонкие шеи и выдающиеся вперед челюсти, которых раньше не было видно. Волосы вместо модной прически на французский лад (их завивали и закалывали сзади) стали зачесывать прямо и гладко, с двумя туго завитыми локонами над ушами, на прусский манер, связывая сзади, у самого корня, в пучок; обильно напомаженные и напудренные, они напоминали "наштукатуренную стену". Щеголи в изящных расстегнутых камзолах преобразились в скучных добропорядочных юношей в наглухо застегнутых костюмах прусского покроя времен Фридриха II.

Немногие смельчаки, продолжавшие гулять в крамольных круглых шляпах и широких двубортных кафтанах, возвратились домой оборванными: полиция беспощадно раздирала запрещенные платья и срывала с голов шляпы. Даже английский посланник лорд Уитворт предусмотрительно перекроил свою круглую шляпу, опасаясь служебного рвения полицейских.

Император, выехавший с Александром в девятом часу из дворца для осмотра города, с удовлетворением взирал на онемечившихся подданных. При встрече с государем каждый экипаж должен был остановиться: кучер, форейтор и лакей обязаны были снять шапки, а владелец — выйти и сделать глубокий поклон царю, внимательно наблюдавшему, достаточно ли почтительно он выполнен (Павлу все казалось, что им пренебрегают, как и в бытность его наследником). Поэтому встреч с ним старались всеми средствами избегать сворачивали в прилегающие улицы, прятались в подворотни.

В одиннадцатом часу Павел принял первый вахтпарад, который с тех пор приобрел значение государственного дела и на несколько десятилетий сделался ежедневным занятием русских государей. Отныне на вахтпараде происходили самые важные события, здесь раздавались чины и награды, здесь подвергались опалам. В зависимости от хода вахтпарада Павел на весь остаток дня становился довольным или раздражительным, снисходительным и расточавшим милости или строгим и даже ужасным.

В тот же день перед войсками был зачитан приказ о назначении Александра полковником Семеновского полка, а Аракчеева — комендантом Санкт-Петербурга и командующим Преображенским полком. 8 ноября Аракчеев был произведен из полковников в генерал-майоры и занял покои князя Платона Зубова. Павел сдержал данное ему слово, что сделает из него человека.

"Гатчинский капрал" сразу приступил к усмирению высокомерия екатерининских орлов. На ближайшем разводе гвардейцы услышали его гнусавый голос с первым обращенным к ним приветствием:

— Что же вы, ракалии, не маршируете? Вперед, марш!

Отношение Аракчеева к армии отлично характеризует следующий случай: при смотре Екатеринославского гренадерского полка он назвал его славные знамена, не склонившиеся ни перед одним врагом, "екатерининскими юбками"! Что должны были думать суворовские и румянцевские ветераны, слыша эти слова от человека, ни разу не бывавшего под выстрелами?

10 ноября гатчинские войска торжественно вступили в столицу. Для обоих великих князей это был беспокойный день: они должны были идти во главе гатчинцев и промаршировать перед императором. Их волновало то, как их встретят петербуржцы, плохо расположенные к этому войску, а главное сумеют ли они угодить отцу. Однако все прошло благополучно. Публика была приятно поражена силой и ростом великанов-кавалергардов и отличным содержанием лошадей гатчинской кавалерии; Павел остался доволен внешним видом и линией строя своих гвардейцев. Выстроив их на дворцовой площади, он сказал:

— Благодарю вас, мои друзья, за верную службу, и в награду за оную вы поступаете в гвардию, а господа офицеры — чин в чин.

Гатчинцев развели по домам петербуржцев, которые от страха приняли их так хорошо, что вечером этого дня во многих городских канавах можно было видеть мертвецки пьяных гренадер в остроконечных касках прусского образца.

Каждый новый день происходили события, одно удивительнее другого.

19 ноября тело Петра III было вынуто из гробницы в Александро-Невской лавре и положено в великолепный катафалк. Затем Павел короновал своего беспечного родителя.[22] 2 декабря останки покойного императора были поставлены в Зимнем рядом с телом покойной императрицы для прощания; 18-го они обрели вечный мир друг возле друга.

8 декабря все пленные поляки были отпущены и покинули Петербург. Не были забыты и русские политические заключенные. Радищев был возвращен из ссылки с разрешением жить в деревне; Новикова освободили из Шлиссельбургской крепости.

После отъезда Костюшко Мраморный дворец занял отрекшийся польский король Станислав Август, живший до этого в Гродно. Во время его переезда в Петербург произошло одно в общем-то незначительное событие, имевшее, однако, далеко идущие последствия. В Риге Станиславу Августу была приготовлена торжественная встреча: на улицах расставлена почетная стража из именитых горожан, в одном из лучших домов приготовлен парадный обед. Но все почести достались не польскому королю, опоздавшему к назначенному дню, а Платону Зубову, ехавшему через Ригу за границу.

Как выяснилось, виной всему было высокомерие лифляндских баронов, не желавших чествовать развенчанного поляка. Царь, узнав об этом, пришел в сильнейший гнев. Барону Петру Александровичу фон дер Палену, распоряжавшемуся этой встречей, был послан грозный рескрипт: "Господин генерал-лейтенант Пален, с удивлением уведомился я обо всех подлостях, вами оказанных в проезде князя Зубова через Ригу. Из сего и я делаю сродное о свойстве вашем заключение, по коему и поведение мое против вас соразмерно будет". Вслед за тем последовал указ о «выключении» Палена из службы. Пален, желавший преподать царю урок независимости немецкого дворянства, был глубоко оскорблен и унижен этой крутой мерой. Своим указом Павел приобрел смертельного врага и создал своего будущего убийцу.

Но вместе с тем, по словам современника, "корабль не грузился, а выгружался способными людьми". Суворов и многие другие заслуженные генералы попали в опалу. Офицеры находили воинскую службу под началом Аракчеева "преисполненной отчаяния"; на вахтпарад шли, как на Лобное место.

Павел принялся за подвиг «исцеления» России чересчур поспешно, всецело полагаясь на единственное средство — свою неограниченную власть. "Одно понятие: самодержавие, одно желание: самодержавие неограниченное — были двигателями всех действий Павла, — писал барон М. А. Корф. — В его царствование Россия обратилась почти в Турцию". Уже давно самодержавие в России не проявлялось в такой грубой и вместе с тем простой и даже наивной форме. Как-то при Павле упомянули о законе. Царь ударил себя в грудь:

— Здесь ваш закон!

Павел чрезвычайно спешил с коронацией, чтобы не повторить ошибки отца. Против всех русских обычаев, она была назначена на 5 апреля — царя не остановила даже весенняя распутица.

10 марта весь чиновный Петербург потянулся в первопрестольную. Стояли сильные холода, но вельможи состязались в том, кто быстрее доедет, и, укутанные в несколько шуб, немилосердно пихали кулаками и палками кучеров.

Александр выехал вслед за отцом на другой день. Он впервые пускался в столь далекое путешествие. Привыкнув к правильной геометрии северной столицы, он был поражен видом Москвы: она показалась ему скорее беспорядочной грудой посадов, чем городом. Различные ее части были отделены друг от друга не только садами, парками и огородами, но и обширными полями, вспаханными или пребывающими в запустении (он с удивлением узнал, что визиты на другой конец города занимают здесь больше часа). Рядом с деревянными лачугами стояли пышные каменные дворцы Голицыных, Долгоруких и других опальных вельмож, искавших здесь отдохновения от испытанных при дворе разочарований. Возле Кремля купеческие ряды и лавки придавали Красной площади вид восточного базара.

28 марта, в Вербное воскресенье, состоялся торжественный въезд государя в Москву. Улицы были еще покрыты снегом, и мороз был такой, что многих офицеров из свиты Павла снимали с лошадей совершенно окоченевшими. Несмотря на это, верховые, скакавшие впереди, приказывали толпившимся людям снимать шапки и перчатки.

Павел ехал верхом один, чуть поодаль следовали Александр и Константин. Весь путь царь держал шляпу в руке и приветствовал ею толпу, которой чрезвычайно нравилось это. Впрочем, лица людей выражали скорее любопытство, чем радость. Гораздо больше оживления вызывало приветливое лицо и обаятельная внешность наследника.

Коронация состоялась в день Светлого Христова Воскресения. В Успенском соборе священнодействовали митрополиты Платон и Гавриил. И здесь не обошлось без новшеств. Вместе с Павлом была коронована и императрица Мария Федоровна, чего никогда не бывало прежде, а после обряда Павел зачитал акт, в котором впервые именовал себя "главою Церкви".

Коронационные торжества продолжались несколько дней и сопровождались раздачей чинов, орденов, казенных земель и крестьян. 82 тысячи свободных душ разом перешли в крепостное состояние. Основную часть пожалований получил теперь уже не граф, а князь Безбородко, вознагражденный таким образом за содействие в передаче Павлу бумаг о престолонаследии, — на его долю пришлось 30 тысяч десятин земли с 16 тысячами крестьян. Аракчеев был произведен в александровские кавалеры и пожалован бароном.

Всем публичным церемониям предшествовали репетиции, во время которых Павел, как деятельный импрессарио, сам занимался постановкой сцен. На людях он начинал идти размеренным шагом, словно герой античной трагедии, и старался придать величия своей маленькой фигурке; но едва он попадал в свои апартаменты, как тотчас приобретал свои обычные манеры и походку, выдавая этим усталость от напряжения казаться величественным и внушительным. Вообще праздники из-за строгой регламентации были совсем не веселы, а утомительны, и все радовались их окончанию.

Из Москвы царь в сопровождении великих князей отправился в путешествие по России, посетив Смоленск, Оршу, Могилев, Минск, Вильно, Митаву, Ригу и Нарву. Во время поездки он был большей частью доволен и весел. Лишь один случай разгневал его. В одном месте Смоленской губернии Павел заметил крестьян, чинивших по приказу помещика Храповицкого дорогу для проезда государя. Отправляясь в путешествие, царь отдал приказ, запрещающий восстанавливать специально ради него дороги, и теперь, прибыв на ближайшую станцию, стал громко возмущаться вопиющим ослушанием его распоряжения.

— Как вы думаете, Храповицкого надо наказать в пример другим? — спросил Павел свиту.

Все подавленно молчали. Тогда царь обратился к Александру:

— Ваше высочество, напишите указ, чтобы Храповицкого расстрелять, пусть народ знает, что вы дышите одним со мной воздухом.

Наследник, как громом пораженный, удалился в соседнюю комнату. Он совершенно растерялся и не знал, что делать, — приказание было неслыханное. В это время он увидел, как к крыльцу подъехала карета отставшего князя Безбородко. Александр выбежал к нему и взволнованно стал упрашивать пойти успокоить отца. Выслушав наследника, князь кивнул: "Будьте благонадежны" и вместе с ним направился к Павлу.

Царь, смутно сознавая, что сделал что-то не то, радостно обратился к Безбородко:

— Ну вот, Александр Андреевич, как вы думаете, хорошо ли я сделал, что приказал Храповицкого расстрелять?

— Достодолжно и достохвально, государь, — как ни в чем не бывало ответил князь.

Александр и все остальные в изумлении уставились на него. Павел, облегченно вздохнув, сказал им:

— Вот видите, что говорит умный человек. А вы чего все испугались?

Но Безбородко, крякнув, продолжил:

— Только, государь, Храповицкого надо казнить по суду, чтобы все знали, что ослушника повеления государя карает закон. Следовательно, нужно послать указ Смоленской уголовной палате, чтобы она немедленно приехала в полном составе на место и вынесла свое определение.

Павел, подумав, согласился с этим и послал в Смоленск фельдъегеря. Члены уголовной палаты, предупрежденные Безбородко, что им следует быть чрезвычайно осторожными в своем решении (дабы не создать скандального и нежелательного прецедента), оправдали Храповицкого тем, что дороги были подмочены дождями и потому затеянные им дорожные работы не нарушали государева указа.

2 июня Павел и великие князья возвратились в Петербург.

II

Скажи, где цель и где моя награда
За тяжкий труд, что всю расхитил юность,
Опустошил мне сердце и коснеть
В невежестве оставил пылкий дух?
Ведь этот лагерь — шум и брань солдат,
Сигнал горниста, ржание коней,
Размеренный порядок на ученьях,
Треск ружей, сабель звон, слова команды
Что это все для жаждущего сердца?
Бездушное ничтожество! Но есть
Иное счастье, радости иные!

Ф. Шиллер. Пикколомини

В первые годы нового царствования Александр пользовался всеми официальными почестями, полагающимися ему как наследнику, и полным доверием отца. Павел отпускал на содержание его двора 500 тысяч рублей (двор Елизаветы Алексеевны обходился еще в 150 тысяч). Помимо сана цесаревича Александр получил от отца должность военного губернатора Санкт-Петербурга, был назначен шефом лейб-гвардии Семеновского полка и исполнял обязанности инспектора по кавалерии и пехоте Санкт-Петербургской и Финляндской дивизий; с 1 января 1798 года он еще и председательствовал в военном департаменте "за труды его в благодарность", как сказано в высочайшем рескрипте, а в конце 1799 года был назначен сенатором и должен был присутствовать на заседаниях Императорского Совета.

Эти занятия и обязанности поглощали почти все его время. Ежедневно в семь часов утра цесаревич подавал императору рапорт. За малейшую ошибку в рапорте, незнание или тем более укрывание каких-то упущений по службе следовал такой разнос, что придворные часто видели, как великий князь покидал кабинет государя весь бледный, с трясущимися руками. Благорасположение и строгость Павла, смена его настроений были непредсказуемы, их нельзя было избежать, от них невозможно было укрыться; оставалось смириться и трепетать. Отца Александр боялся смертельно — до той степени ужаса, который уже граничит с любовью к карающей руке. Вместо того чтобы оказывать покровительство другим, цесаревич вынужден был сам искать его у тех, кто имел влияние на царя, ибо Павел, этот грозный самодержец, на удивление легко поддавался влиянию более сильных или просто ловких натур.

При таких обстоятельствах точное и неукоснительное исполнение наследником своих многочисленных служебных обязанностей сделалось в глазах Павла показателем его лояльности. В первую очередь это касалось военной службы. Неопытный и слабовольный Александр, к тому же близорукий и глуховатый, не мог, конечно, в одиночку справиться со сложными требованиями новых уставов; ему был необходим знающий, дельный помощник. И он легко нашел его. Таким советником и оберегателем Александра стал Аракчеев. По настоятельной просьбе наследника он с готовностью муштровал «хорошенько» вверенные Александру войска и не оставлял его своими советами. Вся их переписка этих лет свидетельствует об этом.

Александр — А. А. Аракчееву:

"Я получил бездну дел, из которых те, на которые я не знаю, какие делать решения, к тебе посылаю, почитая лучше спросить хорошего совета, нежели наделать вздору".

"Прости мне, друг мой, что я тебя беспокою, но я молод, и мне нужны весьма еще советы; итак, я надеюсь, что ты ими меня не оставишь".

"Смотри ради Бога за семеновскими".

Малейшее нездоровье Аракчеева вызывало со стороны Александра бурные, хотя и не совсем бескорыстные излияния: "Друг мой, Алексей Андреевич, искренне сожалею, что ты нездоров, а особливо что ты кровью харкал. Ради Бога побереги себя, если не для себя, то по крайней мере для меня. Мне отменно приятно видеть твои расположения ко мне. Я думаю, что ты не сомневаешься в моем и знаешь, сколько я тебя люблю чистосердечно"; при каждой разлуке цесаревич "с отменным нетерпением" ожидал встречи: "Мне всегда грустно без тебя".

Все же и помощь многоопытного служаки не всегда спасала его от отцовского гнева. В одном письме 1797 года Александр доверительно сообщил Аракчееву, что думает об отставке. В другом письме он откровенно признается ему в своих мучениях: "Завтра у нас маневры. Бог знает, как пойдет. Я сомневаюсь, чтобы хорошо было. Я хромой. В проклятой фальшивой тревоге помял опять ту ногу, которая была уже помята в Москве, и только что могу на лошади сидеть, а ходить способу нет; итак, я с постели на лошадь, а с лошади на постель".

Так начиналась и крепла эта странная дружба. В 1820 году Александр имел полное право написать Аракчееву: "Двадцать пять лет могли тебе доказать искреннюю мою привязанность к тебе и что я не переменчив". Следует помнить, что великий князь сошелся с гатчинским капралом в период его жесточайших неистовств во фронте.

Приблизительно тогда же произошла решительная размолвка и с Елизаветой Алексеевной. До сих пор их брак оставался бесплодным. Но 18 мая 1799 года Елизавета Алексеевна родила великую княжну Марию. Девочка оказалась слабой и прожила всего чуть больше года. 27 июля 1800 года она умерла в Царском Селе и была похоронена в Александро-Невской лавре.

Вместо того чтобы поддержать жену в это трудное время, Александр совершенно удалился от нее. Причиной его охлаждения была не его собственная неприязнь, а гнев Павла на баденского принца после обнародования его соглашения с Французской республикой. Баденские принцы в одну минуту лишились шефства в русских полках; переписка Елизаветы Алексеевны перлюстрировалась. Александр совершенно забросил жену, как всегда забрасывал вещи, идеи и людей, наскучивших ему или причинявших ненужные хлопоты.

Поглощенный своими обязанностями при дворе, на службе, Александр располагал собой только вечером, после обеда. Это время, несмотря на утомление, он проводил по-прежнему с молодым князем Чарторийским. Разговаривали о будущем России. Сбросив мундир, наследник становился горячим и искренним другом свободы. Деспотизм отца производил на него "сильное и тяжелое впечатление"; предстоящая ему самому коронация вызывала в нем отвращение и протест. "Его искренность, прямота, способность увлекаться прекрасными иллюзиями придавали ему обаятельность, перед которой было невозможно устоять", — вспоминал князь Адам, который и тридцать лет спустя сохранил уверенность, что "убеждения его были искренними, а не напускными".

Однажды (это было в 1797 году) Александр буквально заставил Чарторийского написать от его имени нечто вроде проекта манифеста — в предвидении того времени, когда власть перейдет к нему. Разъясняя в нем блага свободы и справедливости, Александр делал вывод о несовместимости с ними государственного порядка Российской империи и объявлял о своем решительном намерении сложить с себя власть, чтобы нация могла выбрать себе более достойного правителя. Иначе говоря, он желал издали наслаждаться плодами своего доброго дела.

В то же время тайный интимный кружок Александра и князя Чарторийского расширился. Произошло это стараниями князя Адама. Он был вхож в дом старого графа Александра Сергеевича Строганова и как бы вошел в его семью. Строганов питал слабость к европейцам и европеизму, а князь Адам был первым и обладал вторым. Большую часть жизни старый граф провел в Париже, бывал в обществе Гримма, Гольбаха, Д'Аламбера, посещал литературные салоны известных дам эпохи Людовика XV. Вместе с тем этот либерал был прирожденным придворным куртизаном, то есть хороший прием при дворе был ему необходим не из-за честолюбия и расчета, а просто потому, что для него были непереносимы холодный вид и нахмуренные брови государя. Это качество обеспечило ему безбурное существование при трех столь непохожих друг на друга царствованиях: Екатерины, Павла и Александра.

В доме Александра Сергеевича Чарторийский близко сошелся с его сыном, графом Павлом Александровичем, и с Николаем Николаевичем Новосильцовым, воспитанником и любимцем семьи, приходившимся Строгановым дальним родственником. Последний также уже успел оказать благодетелям важную услугу.

Старый граф желал воспитать сына во французском духе, для чего пригласил ему в гувернеры Жильбера Ромма, либерально-просвещенную личность с темным прошлым и, как оказалось, чересчур известным революционным будущим. Новый гувернер, поклонник Руссо, вознамерился сделать из своего воспитанника Эмиля. Отправившись с согласия старого графа в Париж с Павлом Александровичем, он по пути заставлял его идти пешком и выполнять все нравственно-гигиенические требования, предписанные Руссо молодым людям. В Париж они прибыли в самый разгар революции. Ромм немедленно предоставил своему ученику возможность принять участие в собраниях революционных клубов; вскоре они остановили свои симпатии на клубе якобинцев и некоторое время усердно посещали их собрания и заседания Национального собрания, о чем Ромм откровенно и наивно сообщал старому графу, почитателю свободомыслия и конституции. В 1790 году Ромм основал собственный Клуб друзей закона, куда записал, конечно, и своего воспитанника. В это время Павел Александрович сошелся со знаменитой Теруан де Мерикур, без долгих раздумий и особых усилий поменявшей свое положение первой куртизанки Парижа на роль хозяйки революционного салона. Влюбленный Строганов разгуливал по улицам города в красном фригийском колпаке и готов был сделаться совершенным демагогом. Слухи о непотребном поведении молодого человека дошли наконец до Петербурга, и "буря разразилась", как с прискорбием сообщил Ромму отец красного графа. Екатерина II приказала вернуть Павла Александровича под родительский кров. Спасать заблудшего Эмиля был послан Новосильцов, который в начале 1791 года благополучно доставил Павла Александровича в Петербург. Некоторое время молодой Строганов жил в деревне у матери (графиня Екатерина Петровна давно разошлась с мужем), затем императрица назначила остывшего якобинца камер-юнкером, а Павел сделал его действительным камергером. Тогда же Павел Александрович женился на умной и образованной княжне Софье Владимировне Голицыной. С годами он «прозрел» и остепенился, но революционное прошлое, конечно, оставило в нем свои следы: Павел Александрович продолжал сочувствовать свободе во всех ее проявлениях.

Услуга, оказанная Новосильцовым семье Строгановых, сделала его советчиком и почти распорядителем в доме. Николай Николаевич гордился своим независимым характером и тем, что поступает сообразно с раз навсегда принятыми взглядами. Новосильцов был умен, проницателен, усидчив в работе; последнему качеству, правда, мешала любовь к чувственным наслаждениям, однако, несмотря на частые позывы плоти и страстей, Новосильцов много читал, изучал состояние русской и европейской промышленности и приобретал знания в области политической экономии и законодательства. Ко всему этому добавлялось еще поверхностное философствование, чтобы показать, что он свободен от всяких предрассудков.

В июне 1798 года к четверке присоединился Виктор Павлович Кочубей, племянник князя Безбородко, друг юности Александра. Это сближение соответствовало и желанию Павла, который, отозвав Виктора Павловича из Константинополя, где он состоял на должности посланника, определил его к наследнику, "чтобы он был у великого князя то, что у меня князь Безбородко".

Помимо этого интимного кружка было еще двое молодых людей, которых Александр принимал у себя в качестве друзей, — князь Александр Николаевич Голицын и князь Петр Михайлович Волконский.

Голицын состоял при наследнике камер-юнкером. Его прозвали "маленький Голицын" — за небольшой рост. Он сумел понравиться Александру: его беседа была всегда забавна, он знал все городские сплетни и хорошо пародировал речь и манеры каждого, о ком говорил. (В отсутствие великого князя Голицын часто представлял Павла, и так удачно, что "все начинали дрожать перед ним".) При Екатерине молодой камер-юнкер был страстным поклонником императрицы и не стесняясь говорил, что был бы счастлив, несмотря на ее годы, попасть в число ее любовников. В те годы он вообще был убежденным эпикурейцем, "позволявшим себе с расчетом и обдуманно всевозможные наслаждения, даже с весьма необычайными вариациями". Этим качеством во многом объясняется его последующий мистицизм.

Волконского сблизили с Александром служебные отношения: князь Петр Михайлович был адъютантом наследника в Семеновском гвардейском полку. Не обладая выдающимися способностями, он был очень точен и аккуратен в исполнении служебных обязанностей, что чрезвычайно ценилось Павлом и было совершенно необходимо Александру. Волконский неизменно пребывал в ровном расположении духа; его суждения были всегда благоразумны, и он смело высказывал их даже тогда, когда они шли вразрез с мнением наследника. Охотно оказывая услуги другим, он в то же время не терпел, чтобы ему в них отказывали. Дружба с Александром обеспечила ему блестящую служебную карьеру.

Интимный кружок наследника просуществовал недолго. Ухудшение отношения Павла к старшему сыну сказалось и на его друзьях. Первым неудовольствие царя вызвал Новосильцов, остававшийся верным своему принципу независимости. На совещании молодых друзей наследника было решено отослать его в Англию подальше от беды. Новосильцев был хорошо принят русским посланником в Лондоне графом Семеном Романовичем Воронцовым и возвратился в Россию только после кончины Павла Петровича.

За Новосильцовым пришла очередь Чарторийского. Республиканские взгляды адъютанта наследника пришлись не по вкусу царю, и в 1798 году князь Адам получил назначение ехать на Сардинию в должности русского посланника при местном дворе. При расставании с другом Александр выразил искреннее сожаление, но Чарторийский заметил некоторую перемену, произошедшую в великом князе и в его отношении к нему: "Он ближе узнал уже действительную жизнь, и она начала производить на него свое действие".

III

Ничто столь не чуждо государю, ничто не вызывает большей неприязни у окружающих, чем грубость и то, что называют своенравием.

Джованни Понтано. Государь

Политику Павла, внешнюю и внутреннюю, часто называли непредсказуемой и произвольной. Действительно, на первый взгляд может показаться, что она целиком зависела от его минутной прихоти. Но прихоти Павла имели в своей основе старомодное чувство рыцарской чести, чуть ли не в средневековом его значении. Он желал быть монархом, чьи действия определяют не «интересы», не «польза», тем более не "воля народа", а исключительно высшие понятия чести и справедливости.

Именно эти соображения толкнули его на новую причуду — стать гроссмейстером ордена св. Иоанна Иерусалимского, или так называемого Мальтийского ордена. Впрочем, некоторые придворные подозревали, что сюда примешалось и овладевшее Павлом страстное желание фигурировать перед Лопухиной в ореоле рыцарского героизма. (Он в самом деле смешивал свои любовные похождения с делами политики: например, клал к ногам Лопухиной трофеи, добытые суворовскими войсками.) Как бы то ни было, православный царь не увидел никакого затруднения в том, чтобы стать во главе самого католического из орденов.

Полномочный министр Мальтийского ордена при русском дворе граф де Литта и его брат, папский нунций, с радостью пошли навстречу желанию Павла. Орден переживал не лучшие времена. Его командорства в различных странах Европы были закрыты или конфискованы, сама Мальта находилась под угрозой захвата ее Францией или Англией. По воле Павла все изменилось: были восстановлены не только командорства ордена в Польше, но и появились новые — в самой России.

Зная слабость царя к различного рода церемониям, Литта специально для него составил по старинным обрядам ордена церемониал торжественного капитула, на котором должно было состояться посвящение новых рыцарей. 29 ноября 1798 года в Зимнем дворце капитул мальтийских рыцарей провозгласил царя своим новым гроссмейстером. Павел, Александр, Константин и все новые кавалеры ордена в ознаменование присяги воздели шляпы и обнажили шпаги, а знаменосцы расчехлили и подняли орденские знамена. В тот же день был обнародован манифест, в котором объявлялось о "новом заведении ордена святого Иоанна Иерусалимского в пользу благородного дворянства Империи Всероссийской", чтобы открыть для дворян "новый способ к поощрению честолюбия на распространение подвигов их, отечеству полезных и нам угодных". Обществу грозила серьезная опасность увидеть Аракчеева в трубадурах.

С этих пор Павел неоднократно появлялся на торжественных выходах в гроссмейстерской мантии, с крестом первого гроссмейстера ордена де ла Валетта на шее, который ему поспешили прислать из Рима. Он требовал, чтобы все относились к орденским обрядам с величайшей серьезностью, и, воображая себя новым Баярдом, заставлял ставить в придворном театре пьесы из времен рыцарства. Придворные, посвященные в рыцари, должны были носить старинный орденский наряд: длинную мантию из черного бархата с вышитыми на ней крестами. Этот театральный маскарад вызывал улыбки у всех, кроме Павла.

Единственным результатом заседаний гроссмейстерского капитула был брак графа Литты, освобожденного папой от обета безбрачия, с племянницей покойного Потемкина, графиней Скавронской, еще очень красивой женщиной, принесшей мужу богатое состояние и чин обер-камергера. А единственным политическим результатом мальтийских придворных забав стал разрыв с Англией, захватившей Мальту и таким образом лишившей царственного гроссмейстера его новых владений.

Одновременно с этим Павел рассорился и с Австрией, которая, вернув себе с помощью русских войск Италию, вовсе не горела желанием восстанавливать французский трон. Следствием этого нерыцарского поведения союзников стала радикальная перемена всей внешней политики России. Правда, царь так не считал. В разговоре с датским послом он сказал, что "политика его вот уже три года остается неизменной и связана со справедливостью там, где его величество полагает ее найти; долгое время он был того мнения, что справедливость находится на стороне противников Франции, правительство которой угрожало всем державам; теперь же в этой стране в скором времени водворится король, если не по имени, то по крайней мере по существу, что изменит положение дела". Не довольствуясь этим, Павел велел напечатать в русских газетах вызов всем тем монархам, которые не желают действовать с ним заодно, чтобы поединком разрешить несогласия. (Секундантами царя должны были выступить граф Кутайсов, теперь и обер-шталмейстер Мальтийского ордена, и барон фон Пален, восстановленный к тому времени на службе и назначенный губернатором Петербурга.)

Следует отдать должное проницательности Павла: от него не укрылась подлинная сущность государственного переворота 18 брюмера 1799 года во Франции.[23] Царь с симпатией взирал на молодого первого консула, чьи честолюбивые намерения оставались пока тайной для многих французов.

Возмездием Англии за Мальту стало эмбарго, наложенное Павлом на английские суда и товары во всех российских портах. Одновременно царь приказал Ростопчину, фактически возглавлявшему коллегию иностранных дел, изложить свои мысли о политическом состоянии Европы. Ростопчин представил мемориал, не подозревая, по его словам, что этот документ не только произведет важные перемены в политике, но и послужит основанием новой политической системы. Павел продержал у себя этот документ два дня и возвратил автору с резолюцией: "Апробую ваш план во всем, желаю, чтобы вы приступили к исполнению оного: дай Бог, чтоб по сему было!"

Главная мысль ростопчинского мемориала заключалась в тесном союзе с Францией (то есть с Наполеоном) для раздела Турции, что должно было уничтожить влияние Англии в Средиземноморье и на Ближнем Востоке. Предполагалось привлечь к разделу Австрию и Пруссию, соблазнив первую Боснией, Сербией и Валахией, а вторую — некоторыми северогерманскими землями, против присоединения которых остальные союзники не будут возражать в награду за участие в антианглийской коалиции. Россия, писал Ростопчин, может рассчитывать на Румынию, Болгарию и Молдавию, "а по времени греки и сами подойдут под скипетр российский". Эта мысль понравилась Павлу, и он приписал на полях: "А можно и подвесть".

Об Англии Ростопчин отзывался крайне неодобрительно, говоря, что она "своей завистью, пронырством и богатством была, есть и пребудет не соперница, но злодей Франции". В этом месте царь одобрительно приписал: "Мастерски писано!" — а там, где мемориал распространялся о том, что Англия вооружила против Франции "все державы", сокрушенно черкнул: "И нас, грешных". Согласившись с мнением автора, что союз с Францией позволит соединить престолы Петра Великого и святого Константина, Павел тем не менее заключил: "А меня все-таки бранить станут".

Наполеон и сам искал союзника в борьбе против Англии и в свою очередь прозорливо угадал переменчивый нрав Павла. Демонстрируя свои добрые отношения к России, он приказал отпустить без всяких условий всех русских пленных, захваченных французскими войсками в итальянско-швейцарскую кампанию 1799–1800 годов. В состоявшейся по этому поводу беседе с русским послом графом Спренгтпортеном первый консул особенно напирал на то, что географическое положение России и Франции обязывает обе страны жить в тесной дружбе. Помимо этого Наполеон послал Павлу собственноручное письмо, в котором заверял царя, что если тот пошлет к нему свое доверенное лицо с необходимыми полномочиями, то через двадцать четыре часа на материке и на морях водворится мир.

Поступок Наполеона с русскими пленными очаровал Павла. Он ответил письмом от 18 декабря 1799 года, отправленным вместе с полномочным послом Колычевым. В нем царь проявил верх великодушия и снисходительности. "Я не говорю и не хочу говорить ни о правах человека, ни об основных началах, установленных в каждой стране, — писал он. — Постараемся возвратить миру спокойствие и тишину, в которых он так нуждается".

Впрочем, вслух Павел говорил иное. Однажды, разложив на своем столе карту Европы, он согнул ее надвое со словами:

— Только так мы можем быть друзьями.

Союз с Наполеоном был заключен. Цели, преследуемые им, гораздо более соответствовали интересам Франции, нежели России. Похвалив проницательность Павла относительно монархических намерений Наполеона, приходится признать, что сближение с первым консулом было политической близорукостью, крупной внешнеполитической ошибкой царя. Действуя заодно с ним против Англии, Павел косвенным образом способствовал укреплению власти Наполеона и росту влияния Франции в Европе, то есть в какой-то мере оказался ответственным и за Аустерлиц, и за пожар Москвы.

Царь готовил Англии еще один сюрприз — он намеревался отобрать у нее Индию. Этот замысел вынашивался в строжайшем секрете, помимо самого Павла в него были посвящены всего несколько военных чиновников. В рескрипте атаману войска Донского генералу от кавалерии Орлову (январь 1801 года) приказывалось как можно быстрее выступить в поход; до Индии идти вам всего месяц, писал царь, зато "все богатство Индии будет нам за сию экспедицию наградой". В случае нужды Павел обещал послать вслед казакам пехоту, "но лучше, кабы вы то одни сделали". При рескрипте прилагались карты маршрута до Хивы: "далее уже ваше дело достать сведения до заведений английских".[24] Кроме того, прибавил Павел, "мимоходом утвердите Бухару, чтобы китайцам не досталась".

Это распоряжение Павла обычно относят к разряду исторических анекдотов. Но в то время планы военной экспедиции в английскую Индию посещали головы многих государственных деятелей и кондотьеров. Достаточно сказать, что египетский поход Наполеона был лишь подготовительным этапом для проникновения в Индию; первый консул готов был поддержать и это начинание царя, но Павел твердо решил пожать лавры единолично. Примерно тогда же французскому правительству было представлено на рассмотрение два проекта изгнания англичан из Индии. Автор одного из них для успешного исхода дела считал достаточным восьми судов с трехтысячным десантом. Конечно, этот проект выглядел авантюрой, но авантюрой не безнадежной. Военные силы англичан в Бенгалии состояли всего-навсего из двух тысяч солдат и тридцати тысяч сипаев — туземцев, обученных европейским приемам ведения войны, — чья верность британской короне была весьма сомнительна.[25] Поэтому, посылая в Индию сорок донских полков (22 507 человек при 24 орудиях), Павел отнюдь не рисковал стать посмешищем всего света. Другое дело, что организация индийской экспедиции заставляла вспомнить времена Александра Македонского. Не имея ни военных магазинов в тылу, ни достаточных запасов, обреченное на долгий зимний путь по безлюдным степям, казачье войско таяло на глазах. Уже после переправы через Волгу Орлов 27 февраля донес в Петербург, что "одних привели в усталь, а других и вовсе лишились". Вспомнив при этом о далеко не райском тропическом климате Индии, легко представить себе, что ждало несчастных донцов дальше!

Заговорщики, убившие Павла, а также те, кто так или иначе поддержал цареубийство, много писали об "исступленном безумии" и «кровожадности» царя. Согласно этой точке зрения никакого заговора, в сущности, и не было, просто горстка патриотов приняла необходимые меры, чтобы обезопасить общество от больного человека.

Между тем нет никаких данных, позволяющих считать Павла душевнобольным. Достоверно известно лишь то, что он страдал гастритом, сопровождавшимся сильными болями; эта болезнь была следствием чрезвычайной торопливости Павла в приеме пищи: за столом он спешил так же, как в своей государственной деятельности, и глотал куски пищи, почти не жуя.

Допустимо говорить о горячей, вспыльчивой натуре Павла, его взвинченных нервах и дурном характере, окончательно испорченном окружавшей его с детства обстановкой. Даже близко знавшие его люди единогласно свидетельствовали о его несдержанности, раздражительности, внезапных припадках гнева, подозрительности, нетерпеливой требовательности, чрезмерной поспешности в принятии решений, страстных и подчас жестоких порывах. Но в то же время они отмечали, что в спокойном, ровном расположении духа Павел был "не способен действовать бесчувственно или неблагородно". В обычной обстановке он вовсе не был мрачным, суровым человеком, мизантропом и сумасбродом. Гвардейский офицер Саблуков утверждал, что в основе его характера "лежало истинное великодушие и благородство, и, несмотря на то что он был очень ревнив к власти, он презирал тех, кто раболепно подчинялся его воле в ущерб правде и справедливости, и, наоборот, уважал людей, которые бесстрашно противились вспышкам его гнева, чтобы защитить невинного… Он был совершенным джентльменом, который знал, как надо обращаться с истинно порядочными людьми, хотя бы они и не принадлежали к родовой или служебной аристократии; он знал в совершенстве языки: славянский, немецкий, французский, был хорошо знаком с историей, географией и математикой". Павел обладал прекрасными манерами и был очень вежлив с женщинами, проявлял изрядную литературную начитанность, был склонен к шутке и веселью, тщательно оберегал достоинство своего сана, был строг в соблюдении государственной экономии и щедр при выдаче пенсий и наград, неутомимо преследовал лихоимство и неправосудие, ценил правду и ненавидел ложь и обман. К этому можно прибавить, что он был силен, ловок и великолепно держался в седле.

Многие его государственные распоряжения говорят о том, что Павел безошибочно видел зло и всеми мерами старался его искоренить. Наиболее ярко эта его черта проявилась в военных реформах. В екатерининской армии процветали произвол командиров, казнокрадство, жестокое обращение с нижними чинами, притеснения обывателей, несоблюдение строевых уставов (при Потемкине высшие офицеры растащили для личных, неармейских нужд целый рекрутский набор — 50 тысяч человек, то есть восьмую часть армии!). Борясь с этими злоупотреблениями, Павел учредил в армии институт инспекторов, урегулировал уставом телесные наказания, восстановил пошатнувшуюся дисциплину. Конечно, новая прусская форма была неудобна и даже вредила здоровью солдат (вспомним суворовское: "Штиблеты: гной ногам"), но ее введение пресекло мотовство офицеров. При Екатерине офицер считал себя обязанным иметь шестерку или, на худой конец, четверку лошадей, новомодную карету, несколько мундиров, каждый стоимостью в 120 рублей, множество жилетов, шелковых чулок, шляп и проч., толпу слуг, егеря и гусара, облитого золотом или серебром. Новый павловский мундир стоил 22 рубля; шубы и дорогие муфты были запрещены, вместо этого зимние мундиры подбивались мехом, а под них надевались теплые фуфайки.[26] Кое-что из армейских нововведений Павла дожило до наших дней — например, одиночное обучение солдат.

В гражданской сфере деятельность Павла имела свои положительные результаты. Под воздействием царя Сенат разобрал 11 тысяч нерешенных дел, скопившихся за предыдущее царствование, чиновники подтянулись, секретари стали подписывать бумаги без взятки, все почувствовали, что они находятся не у себя в вотчине, а "на службе". Для укрепления финансов на площади перед Зимним дворцом было сожжено ассигнаций на сумму пять миллионов рублей, а пуды золотой и серебряной посуды переплавлены в звонкую монету; чтобы понизить цены на хлеб, была организована торговля из государственных запасов зерна. При Павле была налажена торговля с США, учреждено первое высшее медицинское училище; этот «кровожадный» государь не казнил ни одного человека.

Все это, конечно, мало походит на поступки повредившегося в уме человека. К несчастью, Павел не знал другого способа проведения своих решений в жизнь, кроме неограниченного самовластия. Желая сам быть своим первым и единственным министром, Павел вмешивался в мельчайшие подробности управления, привнося в работу и без того расшатанного государственного механизма свою вспыльчивость и свое нетерпение. Чиновники, привыкшие получать от царя личные распоряжения обо всем, боялись шаг ступить самостоятельно, а получив какой-нибудь приказ, со всем российским канцелярским рвением бросались бездумно исполнять его и из опасения не угодить требовательности государя проявляли такую строгость, что вызывали насмешки или ропот общества. Да и сам Павел, преследуемый мыслью о том, что он вступил на престол слишком поздно, что ему не успеть исправить все злоупотребления, проявлял ненужную торопливость. Давая больному лекарство, он не дожидался, когда оно окажет свое действие, а грозными окриками и пинками побуждал его скорее подняться с постели. В результате воздействие дисциплины на государственный механизм, которое при других условиях могло бы стать благотворным, было только внешним, внутри во всех государственных учреждениях господствовал хаос. А там, где хаос, у людей возникает вполне понятное стремление вернуться к прежнему, пускай дурному, но привычному строю жизни.

Единоличное вмешательство Павла во все дела и желание привести их в соответствие с личными пристрастиями и вкусами приводили к появлению скандальных указов царя, вроде следующих. 8 февраля 1800 года умершему генералу Врангелю, в пример другим покойникам, был объявлен строжайший выговор. 18 апреля того же года последовал указ Сенату: "Так как чрез вывозимые из-за границы разные книги наносится разврат веры, гражданского закона и благонравия, то отныне впредь до указа повелеваем запретить впуск из-за границы всякого рода книг, на каком бы языке оные ни были, без изъятия, в государство наше, равномерно и музыку". 12 мая было отдано, наверное, самое жестокое распоряжение царя: за упущения по службе штабс-капитана Кирпичникова лишить чинов и дворянства и записать навечно в рядовые с "прогнанием шпицрутенами тысячу раз".

Справедливости ради следует сказать, что панический страх перед Павлом испытывали только дворяне; простолюдины же глядели на строгость царя с одобрением, видя в ней некое возмездие благородному сословию. П. И. Полетика вспоминал, что как-то раз, увидев показавшегося на Невском Павла, спрятался за оградой Исаакиевского собора. Когда царь ехал мимо, церковный сторож, не стесняясь присутствием «барина», довольно громко произнес:

— Вот наш Пугач едет!

— Как ты смеешь так отзываться о своем государе? — прикрикнул на него Полетика.

— А что, барин, — равнодушно и без всякого смущения отозвался мужик, — ты, видно, и сам так думаешь, раз прячешься от него.

"Отвечать было нечего", — пишет Полетика. Дождавшись, когда Павел скрылся из глаз, он покинул свое укрытие и отправился дальше, радуясь избавлению от "опасной встречи".

Если подобным образом вели себя частные лица, то что же сказать о государственных служащих, особенно об офицерах, ежедневно рисковавших попасть под арест или заслужить еще более строгое наказание? Однажды Павел производил смотр конногвардейского полка, находившегося под начальством великого князя Константина. При въезде в манеж обыкновенно подавалась команда повернуть направо, но на этот раз царь неожиданно скомандовал повернуть налево. Первый и второй эскадроны, следовавшие за Павлом, расслышали команду и свернули в нужном направлении, но командир третьего эскадрона, который был еще на площади перед въездом в манеж, по привычке повернул направо. Тотчас раздался яростный крик царя:

— Непослушание? Снять его с лошади, оборвать его, дать ему сто палок!

Бедного офицера, по фамилии Милюков, стащили с седла и увели.

К счастью, эта история имела благополучный исход. За Милюкова вступился великий князь Константин. Никто лучше него не мог уловить перемены в настроении Павла. Улучив минуту, когда отец появился в Мраморном зале Зимнего дворца со всеми признаками хорошего настроения, великий князь сделал несколько шагов к нему и опустился на колени.

— Государь и родитель! Дозвольте принесть просьбу!

При слове «государь» Павел остановился и принял величественную осанку.

— Что, сударь, вам угодно?

— Государь и родитель! Вы обещали мне награду за итальянскую кампанию,[27] этой награды я еще не получил.

— Что вы желаете, ваше высочество?

— Государь и родитель, удостойте принять вновь на службу того офицера, который навлек на себя гнев вашего величества на смотру конногвардейского полка.

— Нельзя, сударь! Он был бит палками.[28]

— Виноват, государь, этого приказа вашего я не исполнил.

— Благодарю, ваше высочество, — улыбнулся Павел. — Милюков принимается на службу и повышается двумя чинами.

Конечно, не каждый, даже невинный, проступок заканчивался так счастливо. При Павле были сосланы в деревни и в места более отдаленные около 700 офицеров, еще более двух тысяч получили отставку. История с полком, который царь с плаца завернул в Сибирь, увы, тоже вполне достоверна.

В 1800 году общество уже было настроено против Павла. Однажды караульный офицер в Зимнем дворце допустил оплошность. Царь приказал Константину Чарторийскому передать виновному свой обычный в таких случаях комплимент, сказав, что он скотина. Выслушав князя, офицер презрительно ответил, что эта брань ему совершенно безразлична, так как исходит от человека, лишенного здравого смысла.

Заслужить гнев царя можно было не только попавшись ему на глаза, но и находясь от него на безопасном расстоянии. Последнее случилось с Лагарпом, жившим в далекой Швейцарии.

Во время альпийского похода Суворова швейцарские газеты называли русского полководца безжалостным варваром, фанфароном и шарлатаном, а русского царя величали "надменным Петровичем". Швейцария называлась тогда Гельветической республикой и выступала союзницей Франции, власть бернских правителей была свергнута, а на смену им пришла Директория, созданная на манер французской, которую возглавил Лагарп — самый известный, заслуженный и революционный гражданин Швейцарии.

В этот краткий, к счастью для Швейцарии, период революционных бурь с Лагарпом произошла метаморфоза, обычная для всех сентиментальных теоретиков свободы и справедливости, оказавшихся у кормила власти, — он стал действовать исключительно при помощи насилия. Лагарп издавал прокламации, обращенные к «гражданам», с призывом убивать бернских правителей; на его политических противников посыпались ссылки и изгнания; печать оказалась под жесточайшей революционной цензурой; были закрыты даже театры, признанные неуместной роскошью во время гражданской войны; вся страна была обращена в военный лагерь. Лагарп оправдывался тем, что хотя "все эти меры были суровы, быть может, даже ужасны, но они достойны наших предков, вполне соответствуют республике, брошенной в омут опасностей, от которых можно спастись только крайними мерами".

Но в руках революционеров крайние меры никогда не бывают собственно «крайними» — всегда найдется «опасность», требующая еще большей жестокости. Когда республике, то есть пяти членам Директории и небольшому количеству «комиссаров», стало совсем туго, Лагарп, этот поборник независимой Швейцарии, не остановился перед вводом в страну французских войск, то есть фактически согласился на ее оккупацию. Подобно якобинцам, он отменил пытку и учредил гласный суд, но ввел режим такого жесточайшего террора, на который, конечно, никогда бы не решилась прежняя власть.

Павел лишил Лагарпа пенсии, назначенной ему покойной императрицей, и всех российских чинов и орденов — "по неистовому и развратному поведению" пенсионера. Не довольствуясь этим, он приказал генералу Римскому-Корсакову, находившемуся в 1799 году со своим корпусом в Швейцарии, схватить Лагарпа и прислать с фельдъегерем в Петербург для отправки в Сибирь. Французский генерал Массена, разгромивший Корсакова при Цюрихе, спас директора от гнева царя.

Правда, несмотря на грозный приказ против Лагарпа-правителя, Павел продолжал питать добрые чувства к Лагарпу-человеку и при случае осведомился у Александра, не получал ли он писем от своего воспитателя. Цесаревич ответил, что вследствие высочайшего запрещения переписываться с Лагарпом он известил об этом своего адресата и с тех пор не имеет с ним никаких сношений.

— Все равно, — заметил Павел, — Лагарп порядочный человек. Я никогда не забуду того, что он мне сказал перед своим отъездом.

Лагарп в свою очередь продолжал считать Павла человеком, необыкновенно добрым в душе, "несчастным и неоцененным государем" и совершенно искренне не мог понять, как могло случиться, что у царя оказалось так много врагов. Он написал и отослал в Петербург письмо, в котором напоминал Павлу об их дружбе, указывал на то, что в возглавляемой им республике уважается религия и права государей вплоть до того, что даже сама она устроена монархически, и просил возобновить выплату пенсии.

Письмо Лагарпа уже не застало Павла в живых.

IV

Умолк рев Норда сиповатый,
Закрылся грозный, страшный взгляд.

Г. Р. Державин.

На вседостойное восшествие на престол

императора Александра Первого

Если верить сообщению некоторых мемуаристов, жизнь Павла постоянно подвергалась опасности. Один из них (Коцебу) пишет, что всюду, где бы ни появлялся царь, за ним следили десятки глаз, жаждущих его смерти. Он же передает историю о каком-то юноше, задумавшем заколоть Павла, но при встрече с царем оробевшем и опрометью бросившемся домой, как будто за ним гнались фурии. Кажется, были попытки отравить царя. Таким образом, подозрительность Павла имела серьезные основания, а общество было недовольно именно его подозрительностью. Получался замкнутый круг, выйти из которого можно было, только разорвав его.

Заговор против Павла созрел среди его ближайшего окружения. Первоначально заговорщиков было двое: вице-канцлер граф Никита Петрович Панин и адмирал Осип Михайлович де Рибас.

Панин приходился племянником графу Н. И. Панину, наставнику Павла Петровича, и в детстве был товарищем игр великого князя. От дяди он усвоил свободный образ мыслей и ненависть к деспотизму, а близость к императорской семье рано развила в нем самоуверенность и апломб. Высокого роста, холодный и величественный, прекрасно знавший французский язык Никита Петрович слыл за человека очень талантливого, энергичного и умного, но сухого, высокомерного и мало сходившегося с людьми. Екатерина назначила его посланником в Берлин, но Павел при вступлении на престол отозвал друга детства назад и сделал вице-канцлером и членом коллегии иностранных дел. Панин, отбиравший в детстве у царя игрушки, желал сохранить прежний тон и позволял себе фамильярность и даже резкость в разговоре с Павлом.

Вице-канцлер не питал к царю личной вражды. Составляя против него заговор, он действовал из соображений идеалистических, желая "спасти государство" отстранением Павла от престола и передачей власти в руки наследника, великого князя Александра, который, как он надеялся, установит в России конституционный образ правления.

Де Рибас, разделявший планы Панина, скоро умер, и вице-канцлер стал подыскивать другого сообщника. Его чутье безошибочно указало ему на барона фон дер Палена как на наиболее подходящую фигуру. Однажды, когда царь высказал желание улучшить деятельность петербургской полиции, Панин предложил назначить губернатором столицы Палена. Он представил личные и деловые качества отставного генерал-лейтенанта в таком выгодном свете, что царь, по своему обычаю, не только вернул его на службу, но и повысил в чине и пожаловал андреевскую ленту. В должности петербургского губернатора Пален в короткое время сумел завоевать полное доверие Павла; в 1800 году царь назначил его еще и первоприсутствующим в коллегии иностранных дел и сделал главным директором почт.

Теперь, имея в руках высшую военную власть в столице и контролируя деятельность полиции, заговорщики решили действовать. Прежде всего следовало добиться согласия великого князя Александра на государственный переворот.

В переговорах с великим князем заговорщики проявили поистине дьявольскую ловкость. Пален рассказывал: "Я зондировал его на этот счет, сперва слегка, намеками, кинув лишь несколько слов об опасном характере его отца. Александр слушал, вздыхал и не отвечал ни слова". Но расчет оказался верен — великий князь ничего не сказал отцу об услышанных намеках и не пресек крамольные разговоры в самом начале. Тем самым заговорщики как бы получили моральное право на дальнейшие шаги.

Убедившись в относительной безопасности, они открыто высказали Александру свои мысли. Дело было представлено так, что "пламенное желание всего народа и его благосостояние требуют настоятельно, чтобы он был возведен на престол рядом со своим отцом в качестве соправителя, и что сенат, как представитель всего народа, сумеет склонить к этому императора без всякого со стороны великого князя участия в этом деле". Александр возмутился этим замыслом и ответил, что "вполне сознает опасности, которым подвергается империя, а также опасности, угрожающие ему лично, но что он готов все выстрадать и решился ничего не предпринимать против отца". Однако содержание разговора вновь осталось тайной от Павла.

Пален сделался смелее. Имея по роду службы почти ежедневные сношения с Александром, который являлся военным губернатором Петербурга, он все чаще заговаривал с ним о необходимости переворота, пугая его, что революция, вызванная всеобщим недовольством, должна вспыхнуть не сегодня завтра, и тогда уже трудно будет предвидеть ее последствия. "Я, — вспоминал Пален, — так льстил ему или пугал его насчет его собственной будущности, представлял ему на выбор — или престол, или же темницу и даже смерть, что мне наконец удалось пошатнуть его сыновнюю привязанность и даже убедить его установить вместе с Паниным и со мною средства для достижения развязки…"

Вообще, в Палене заговор обрел настоящего вождя, хладнокровного, властного, циничного, скрытного, неразборчивого в средствах. В отличие от Панина, он преследовал в заговоре только личные цели, хотя впоследствии и был не прочь подчеркнуть, что "совершил величайший подвиг гражданского мужества и заслужил признательность своих граждан", и был сторонником физического устранения Павла.

Итак, Александр дал согласие на переворот. Как видим, против него шла тонкая игра, заговорщики, по сути, обманывали его, преувеличивая недовольство Павлом и пугая последствиями какой-то мифической революции. Конечно, от двадцатитрехлетнего молодого человека можно было ожидать большей проницательности, но ведь Пален возглавлял полицию, и поэтому у Александра все-таки были веские причины верить ему. Но было в его поведении также нечто, что позволяет говорить о полусознательном сочувствии планам заговорщиков, обмане самого себя относительно реальных последствий заговора; он и желал переворота, и боялся его, а пуще того — своего участия в нем, участия, которое ставило столько мучительных вопросов перед его совестью. Он был бы счастлив вообще не знать о том, что готовится, ибо доверие к нему заговорщиков все-таки не могло не оскорблять его, оно заставляло его задумываться об истинных чувствах к отцу, о том, что в конце концов он, именно он окажется ответственным за все. Если тут уместны литературные параллели, то можно сказать, что Александр оказался в роли одного из героев Достоевского — Ивана Карамазова, мучимого стыдом за своего отца, презрением к его убийце Смердякову и отвращением к самому себе.

Впрочем, по большому счету он был игрушкой в чужих руках. Пален сам с циничной откровенностью признавался: "Но я обязан, в интересах правды, сказать, что великий князь Александр не соглашался ни на что, не потребовав от меня предварительно клятвенного обещания, что не станут покушаться на жизнь его отца; я дал ему слово: я не был настолько лишен смысла, чтобы внутри взять на себя обязательство исполнить вещь невозможную; но надо было успокоить щепетильность моего будущего государя, и я обнадежил его намерения, хотя был убежден, что они не исполнятся. Я прекрасно знал, что надо завершить революцию или уж совсем не затевать ее и что если жизнь Павла не будет прекращена, то двери его темницы скоро откроются, произойдет страшнейшая реакция, и кровь невинных, как и кровь виновных, вскоре обагрит и столицу, и губернии". Признание это проливает свет на истинные роли сторон. Вина Александра состояла главным образом в том, что он хотел быть успокоенным и дал себя успокоить.

С этого момента для него началась череда страшных дней.

Между тем какая-то очередная фамильярность Панина вывела царя из себя, и он отослал вице-канцлера в его подмосковное имение. Однако и там Никита Петрович оказывал содействие заговору, сообщая Палену все, что мог узнать о настроении в столице, и торопя с исполнением их плана. Барон расширил вербовку недовольных. Александр ручался за свой Семеновский полк, где в заговор были посвящены все офицеры, включая юнкеров, но Палену хотелось "заручиться помощью людей более солидных, чем вся эта ватага вертопрахов".

Среди тех людей, на чью помощь Пален особенно рассчитывал, был Леонтий Леонтьевич Беннигсен. Этот пожилой, длинный, сухой, накрахмаленный и важный, словно статуя Командора, офицер происходил из старинного ганноверского дома. Его призвание к военной службе определилось очень рано: уже десятилетним мальчиком, состоя пажом при дворе английского короля Георга II, он усердно занимался военными науками, чертил карты, учился верховой езде. Тогда же проявились и главные черты его характера — твердость, упорство, выносливость и методичность.

Этот редкий запас качеств обеспечил ему быструю военную карьеру: прапорщик в четырнадцать лет, капитан в восемнадцать, подполковник в двадцать восемь. Состоя в последнем чине, он перешел на русскую службу, чтобы поправить пошатнувшееся состояние. В России участие в турецкой кампании и штурме Очакова утвердило за Леонтием Леонтьевичем репутацию храброго, решительного и исключительно хладнокровного человека. Широкая известность пришла к нему со времен польской войны 1794 года, когда Суворов пожаловал его за несколько успешных операций чином генерал-майора. Именно тогда о Беннигсене заговорили как об офицере "отличных достоинств". Награды посыпались на него, как из рога изобилия: орден святого Георгия 3-й степени, золотая шпага с надписью "За храбрость", орден святого Владимира 2-й степени и тысяча душ в Минской губернии… Тогда же Леонтий Леонтьевич познакомился с Валерианом Зубовым, а через него — с остальными Зубовыми и людьми, близкими к ним, в частности с бароном фон дер Паленом.

С воцарением Павла карьера Беннигсена, как и многих других екатерининских офицеров, прервалась. Хотя вначале царь пожаловал ему следующий чин — генерал-лейтенанта, но уже в сентябре 1798 года в беседе с фельдмаршалом Н. И. Салтыковым как бы между прочим заметил, что сомневается в усердии Беннигсена, и просил передать это приватно генералу.

Делать было нечего. Леонтий Леонтьевич подал в отставку и уехал в свое имение в Минской губернии.

В начале 1801 года, оказавшись вновь в Петербурге по вызову Палена, Беннигсен возобновил давние знакомства. Еще не будучи посвящен в заговор, он гулял по Невскому, не зная, что Пален уже выбрал для него главную роль в его жизни — предводителя колонны цареубийц.

Зимой 1801 года Павел готовился переехать в недавно отстроенный Михайловский дворец.

Причиной строительства послужило одно странное происшествие, о котором говорил тогда весь Петербург. Случилось это через год после воцарения Павла. Часовому, стоявшему у старого Летнего дворца, явился в лучезарном свете архангел Михаил и велел идти к государю и доложить, чтобы тот немедленно начал строить на этом месте церковь.

Когда царю доложили об этом, он будто бы ответил:

— Я знаю.

Что послужило поводом для такого ответа, осталось неизвестным, но только Павел с неимоверной быстротой приступил к постройке на месте бывшего Летнего дворца, возведенного Анной Иоанновной, нового замка, названного Михайловским. 26 февраля 1797 года уже состоялась торжественная закладка замка. Строительство велось по несколько измененному проекту В. И. Баженова архитектором Бренном, бессовестно разворовывавшим отпускаемые государем средства.

Строительство было закончено за четыре года. Михайловский дворец, окруженный рвами и гранитными брустверами с орудиями, сообщавшийся с внешним миром посредством подъемных мостов, начиненный потайными лестницами и подземными ходами, действительно имел вид средневекового замка, да, собственно, и был призван выполнять ту же роль: служить царю надежным убежищем от всех случайностей царствования.

8 ноября 1800 года, в день святого архистратига Михаила, дворец был освящен и царь впервые обедал здесь вместе с семьей. Вечером состоялся бал-маскарад, во время которого любой желающий мог войти и осмотреть дворец. Однако пышно задуманное празднество не удалось: из-за сырости, источаемой каменными стенами, в залах и галереях стоял такой туман, что тысячи жарко пылавших свечей не могли рассеять полутьму, люди двигались почти на ощупь. Придворные врачи заявили, что жить в новом дворце невозможно, не подвергая здоровье серьезной опасности, но Павел, не слушая их, 1 февраля переехал и поселился в нем со всей семьей.

Александру с Елизаветой Алексеевной отвели комнаты в нижнем, самом сыром этаже дворца. Печи не могли согреть и осушить воздух. Бархат, которым были обиты комнаты, плесневел, фрески на стенах и потолках линяли. Углы большой залы, несмотря на два камина, сверху донизу были покрыты льдом. Густой туман клубился по коридорам. Пришлось срочно выкладывать стены деревом. Но Павел все равно был в восторге от нового жилища.

Здесь Александр пережил наибольшие страхи и тревоги.

Страх и сознание своей вины перед отцом буквально сковали чувства и волю наследника. Он вел себя тише воды, ниже травы, ему с женой прислуживали только доверенные лица государя; чтобы не навлекать на себя лишних нареканий, Александр не принимал никого из иностранных послов и избегал разговоров с лицами, стоявшими у дел. Тем не менее резкие выходки Павла следовали одна за другой. Однажды царь вошел в комнату Александра и нашел у него на столе трагедию Вольтера «Брут», которая оканчивается словами:

Рим свободен; довольно.
Воздайте благодарение богам!

Павел позвал Александра к себе и, показав ему указ Петра I о царевиче Алексее, спросил: знает ли великий князь историю этого царевича?

Пален ежедневно торопил наследника, указывая, что в заговор вовлечено слишком много лиц и следует опасаться доноса царю, но Александр все не мог решиться. Наконец произошло событие, которое показало, что медлить дальше невозможно.

7 марта в семь часов утра Пален вошел в кабинет царя с обычным рапортом о состоянии дел в столице. Павел был озабочен, серьезен; заперев за Паленом дверь, он минуты две молча смотрел на него и наконец сказал:

— Господин фон Пален, вы были здесь в 1762 году?

— Да, ваше величество.

— Были вы здесь?

— Да, ваше величество, но что вам угодно сказать?

— Вы участвовали в заговоре, лишившем моего отца престола и жизни?

— Ваше величество, я был свидетелем переворота, а не действующим лицом. Я был очень молод, я служил в низших офицерских чинах в Конном полку. Я ехал на лошади со своим полком, не подозревая о том, что происходит. Но почему, ваше величество, задаете вы мне подобный вопрос?

— Почему? — вскричал царь. — Да потому, что хотят повторить 1762 год!

Пален, по его собственному признанию, затрепетал при этих словах. Нужно было обладать железными нервами, чтобы не выдать себя в эту минуту. Но Пален, этот гениальный художник вероломства, знал наплывы истинного вдохновения.

— Да, ваше величество, хотят! — ответил он. — Я это знаю и участвую в заговоре.

Павел изумленно уставился на него.

— Как! Вы это знаете и участвуете в заговоре? Что вы такое мне говорите?

— Сущую правду, ваше величество, я участвую в нем и должен сделать вид, что участвую в нем ввиду моей должности, ибо как мог бы я узнать, что намерены они делать, если не притворюсь, что хочу способствовать их замыслам? Но не беспокойтесь — вам нечего бояться: я держу в руках все нити заговора, и скоро вам все станет известно. Не старайтесь проводить сравнений между вами и вашим отцом. Он был иностранец, а вы русский; он ненавидел русских, презирал их и удалял от себя, а вы любите их, уважаете и пользуетесь их любовью; он не был коронован, а вы коронованы; он раздражил и даже ожесточил против себя гвардию, а вам она предана; он преследовал духовенство, а вы почитаете его; в его время не было никакой полиции в Петербурге, а ныне она так усовершенствована, что не делается ни шага, не говорится ни слова помимо моего ведома…

— Надо сейчас же схватить их всех, заковать в цепи, посадить в крепость, в казематы, послать в Сибирь, на каторгу! — прервал его Павел.

— Ваше величество, — возразил Пален, — в числе заговорщиков ваша супруга, оба сына, обе невестки — как можно взять их без особого повеления вашего величества? Взять все семейство вашего величества под стражу без явных улик и доказательств — это столь опасно и ненадежно, что можно взволновать всю Россию и не иметь еще чрез то верного средства спасти особу вашу. Я прошу ваше величество ввериться мне и дать мне собственноручный указ, по которому я мог бы исполнить все то, что вы теперь приказываете, но исполнить тогда, когда на это будет удобное время, то есть когда я уличу в злоумышлении кого-нибудь из вашей фамилии, а остальных заговорщиков я тогда уже схвачу без затруднений.

— Все это правда, но не надо дремать, — задумчиво ответил царь.

На этом разговор прервался. Пален получил просимый указ: в нем Павел предписывал отослать Марию Федоровну и невесток в монастырь, а великих князей Александра и Константина заточить в крепость. Как видим, Палену удалось очернить в глазах Павла почти всю его семью. Между тем ни Мария Федоровна, ни Константин Павлович, ни тем более жены великих князей ничего не знали о заговоре. Относительно Константина известно, что Пален сам же убедил Александра скрыть от него готовящийся переворот, внушив, что брат может все открыть отцу, чтобы самому занять место наследника.

С царским указом, на котором еще не просохли чернила, Пален поспешил к Александру. Великий князь пришел в ужас, но все же настоял на том, чтобы отсрочить переворот до 11 марта, когда караулы во дворце будут нести семеновцы.

В столице в эти дни господствовало какое-то всеобщее уныние. Даже погода стояла мрачная, сырая, и на улицах было мало прохожих. В девять часов вечера улицы совершенно пустели, на них устанавливались рогатки, рядом вырастали часовые, которые пропускали только врачей и повитух. Разговоры в каждом доме сводились к одному: так долго продолжаться не может.

10 марта на утреннем вахтпараде великие князья Александр и Константин были посажены под домашний арест. Вечером этого дня в Михайловском дворце был концерт. В зале царила гнетущая атмосфера, все приглашенные сидели молча, Мария Федоровна то и дело с беспокойством оглядывалась на мужа, словно пытаясь понять, какие мысли его занимают. Павел смотрел перед собой сердито и расстроенно и совсем не обращал внимания на пение французской актрисы г-жи Шевалье. Перед выходом к ужину, когда обе створки дверей распахнулись, царь подошел к супруге и остановился перед ней, скрестив на груди руки, насмешливо улыбаясь и тяжело дыша, что являлось у него признаком сильного недовольства; затем он проделал то же самое перед обоими великими князьями. В заключение царь подошел к Палену, шепнул ему что-то и поспешил к столу. Все последовали за ним, молча и со стесненной грудью. За ужином стояла гробовая тишина. После его окончания Мария Федоровна и дети хотели поблагодарить государя, но Павел с насмешливой улыбкой встал и быстро вышел, не поклонившись. Мария Федоровна разрыдалась, и вся семья разошлась взволнованная.

11 марта дела шли обычным порядком. Приняв утренний рапорт, царь поспешил на развод, а в одиннадцать часов поехал с Кутайсовым на прогулку. Вечером был накрыт стол на девятнадцать персон, среди которых находился князь Михаил Илларионович Голенищев-Кутузов. Впоследствии он вспоминал, что, отправляясь спать, Павел остановился перед зеркалом, которое исказило его отражение. Это рассмешило царя.

— Посмотрите, — обратился он к присутствующим, — какое смешное зеркало: я вижу себя в нем с шеей на сторону.

Эти слова были произнесены Павлом за полтора часа до смерти.

В то время как царь ужинал, на одной из петербургских застав по приказу Палена был задержан приехавший в столицу по вызову царя Аракчеев. Больше помощи ждать было не от кого.

Маленький курносый человек прошел в свою спальню, разделся и заснул, оставшись совершенно один — в комнате, во дворце, во всем притихшем городе.

Утром 11 марта, выйдя на прогулку по Невскому проспекту, Беннигсен встретил сани с князем Платоном Зубовым. Зубов остановил его и сказал, что ему нужно поговорить с ним, для чего пригласил Леонтия Леонтьевича на ужин.

Беннигсену уже надоело шататься без дела в столице, и он намеревался на следующий день уехать назад, в имение. Поэтому перед обедом он отправился к Палену просить у него, как у военного губернатора, паспорта на выезд. Выслушав его, Пален сказал:

— Да отложите свой отъезд, мы еще послужим вместе. — И добавил: — Князь Зубов вам скажет остальное.

Беннигсен заметил, что он был как-то смущен и взволнован.

Часов в десять вечера Леонтий Леонтьевич приехал к Зубову. Он застал у него братьев Николая и Валериана, сенатора Трощинского и еще двух лиц, посвященных в заговор. Князь Платон Александрович сообщил Беннигсену условленный план, сказав, что переворот назначен на полночь. Первым вопросом Беннигсена было: кто стоит во главе заговора? Когда ему назвали имя великого князя Александра, он без колебания примкнул к заговорщикам.

Ближе к полуночи все поехали к Палену. У дверей его дома их встретил полицейский офицер, который сказал, что губернатор у генерала Талызина и там ждет их. Беннигсен и Зубовы застали комнату полной офицеров; шла отчаянная пирушка, шампанское лилось рекой. Трезвым оставался один Пален, который попросил и Беннигсена не касаться вина. Наконец заговорщики условились разделиться на две колонны, примерно по шестьдесят человек в каждой. Первую колонну, которой предстояло занять главную лестницу замка со стороны Летнего сада, должны были возглавить Пален и граф Уваров; вторую, направлявшуюся тайными ходами прямо в спальню царя, — братья Зубовы и Беннигсен. Все офицеры были сильно навеселе, многие едва держались на ногах. На выходе Пален обратился к сообщникам:

— Господа, чтобы приготовить яичницу, необходимо разбить яйца.

Проводником второй колонны был адъютант Преображенского полка Аргамаков, ежедневно подававший Павлу рапорт и потому знавший все тайные ходы дворца. С фонарем в руке он повел заговорщиков сначала в Летний сад, потом по мостику — в дверь, сообщавшуюся с садом, далее по лесенке, которая привела их в маленькую кухоньку, смежную с прихожей перед спальней царя. Здесь, сидя и прислонившись головой к печке, безмятежно спал камер-гусар. По пути колонна Зубовых и Беннигсена сильно поредела, теперь с ними оставалось только четыре человека, которые со страху набросились на спящего гусара; один из офицеров ударил его тростью по голове, и тот спросонья поднял крик.

Заговорщики пришли в замешательство и остановились, ожидая, что их немедленно схватят. Четырех офицеров и след простыл, Платон Зубов стоял едва живой, не в силах сделать шаг. Беннигсен схватил его за руку:

— Как, князь? Вы довели нас до этих дверей и теперь хотите отступить? Мы слишком далеко зашли. Бутылка откупорена, ее надо выпить, идем!

(Видимо, вследствие обильного ужина всех заговорщиков в эту ночь посещали гастрономические метафоры.)

Пален не ошибся в Беннигсене. Его хладнокровие ободрило Зубовых; они направились в спальню царя. Но здесь их ожидало новое, еще более сильное потрясение: кровать Павла была пуста! Уже считая себя мертвецами, Зубовы и Беннигсен принялись шарить по комнате, и вдруг за одной из портьер — той, которая прикрывала дверь, ведущую в комнату императрицы, — они обнаружили бледного, трясущегося Павла, стоявшего перед ними в одной ночной рубашке. (Дверь в спальню императрицы оказалась закрытой по приказу самого Павла: таким образом, он своими руками устроил себе ловушку.)

Держа шпаги наголо, заговорщики объявили:

— Вы арестованы, ваше величество!

Павел молча посмотрел на Беннигсена и выдавил из себя, обращаясь к Платону Зубову:

— Что вы делаете, Платон Александрович?

В эту минуту вошел один из офицеров и шепнул Зубову на ухо, что его присутствие необходимо внизу, где опасались прибытия Преображенского полка, солдаты которого были привязаны к Павлу. Князь Платон вышел, а Беннигсен силой усадил царя в кресло за письменным столом. Худая фигура "длинного Кассиуса"[29] при слабом свете потайного фонаря должна была казаться Павлу привидением, а все происходящее — ночным кошмаром.

— Ваше величество, вы мой пленник, и ваше царствование окончено, — сказал Беннигсен. — Откажитесь от короны, напишите и подпишите тотчас же акт отречения в пользу великого князя Александра.

Между тем комната стала наполняться офицерами из числа тех, кто входил во вторую колонну. Павел недоуменно смотрел на них.

— Арестован? Что это значит — арестован? — только и мог сказать он.

Один из офицеров закричал на него:

— Еще четыре года тому назад следовало бы с тобой покончить!

— Что я сделал? — слабым голосом возразил Павел.

Взяв у него бумагу с подписью об отречении, Беннигсен направился к дверям, сказав царю:

— Оставайтесь спокойным, ваше величество, — дело идет о вашей жизни!

Но, выйдя в коридор, он снял с себя шарф и отдал одному сообщнику со словами:

— Мы не дети, чтоб не понимать бедственных последствий, какие будет иметь наше ночное посещение Павла для России и для нас. Разве мы можем быть уверены, что Павел не последует примеру Анны Иоанновны?[30]

Офицеры, оставшиеся в комнате, всячески поносили того, от кого натерпелись столько страху, но никто еще не осмеливался коснуться его. Мертвецки пьяный граф Николай Зубов (зять покойного Суворова), человек атлетического сложения, прозванный "Алексеем Орловым из рода Зубовых", подал пример другим, ударив царя в левый висок массивной золотой табакеркой. После этого ничто не могло удержать пьяную толпу, озверевшую от недавнего испуга. Царя повалили на пол и набросили ему на шею шарф Беннигсена. Однако Павлу удалось просунуть руку между шарфом и шеей. Выпучив глаза, он хрипел:

— Воздуху!.. Воздуху!..

В этот момент он заметил красный мундир одного из офицеров, который носили конногвардейцы, и, думая, что это великий князь Константин, их полковник, распоряжается его убийством, завопил:

— Пощадите, ваше высочество, пощадите из сострадания! Воздуху, воздуху!..

Это были последние его слова. Судьбе было угодно, чтобы он умер, виня в своей смерти того из сыновей, который не имел к ней никакого отношения.

Заговорщики схватили его руку, один из них вскочил на живот царю, другие принялись тянуть за концы шарфа. Даже тогда, когда они убедились, что Павел мертв, многие еще продолжали стягивать петлю, а другие, обезумев, принялись пинать труп.

В это время Беннигсен, слышавший шум и вопли, раздававшиеся из спальни царя, спокойно разгуливал по галерее со свечой в руках, рассматривая висевшие на стенах картины.[31] Вдруг возня и крики стихли, дверь в спальню отворилась и какой-то заговорщик возвестил:

— С ним покончили!

Беннигсен молча кивнул и отправился на поиски Палена.

Простившись вечером с отцом, Александр ушел к себе в спальню. Взволнованный, он не раздеваясь бросился на кровать; у него не было сил даже думать.

Около часу ночи в дверь постучали. Александр вздрогнул: к нему или за ним? Он крикнул, что можно войти.

Вошел граф Николай Зубов, в растрепанном костюме, с взъерошенными волосами, с разгоревшимся от вина и только что совершенного убийства лицом. Он подошел к великому князю, севшему на постели, и хрипло произнес, наполнив комнату винным перегаром:

— Все сделано.

— Что сделано? — вскричал Александр в ужасе.

Повернув к Зубову здоровое ухо, он напряженно ждал, боясь не расслышать или неправильно понять услышанное. Зубов, смутясь, сбивчиво забормотал что-то… Ничего не понимая, Александр тянулся к нему всем телом и вдруг, заметив, что Зубов постоянно говорит ему «государь» и "ваше величество", отпрянул, почувствовав, словно "меч вонзился в его совесть".

В это время в комнату вошли Пален и Платон Зубов, приведший с собой великого князя Константина. Не обращая на них никакого внимания, Александр сидел на кровати и плакал. Пален и остальные поздравили его со вступлением на престол. В ответ плечи Александра затряслись еще больше.

— Не будьте ребенком, — поморщился Пален. — Ступайте царствовать и покажитесь гвардии. Благополучие миллионов людей зависит от вашей твердости.

После долгих уговоров в пятом часу утра Александр, с красными глазами и опухшими веками, вышел к гвардейцам. Генерал Тормасов, командир Преображенского полка, громко объявил, что император Павел Петрович скончался от апоплексического удара и что на престол вступил император Александр Павлович.

Речь эта не произвела никакого впечатления на солдат: они не крикнули "ура!" и не спешили подойти к поставленному во дворе аналою с лежащим на нем Евангелием, чтобы принести присягу.

С семеновцами дело обошлось легче. Александр сам обратился к ним:

— Батюшка скончался апоплексическим ударом. При мне все будет как при бабушке!

Семеновцы встретили слова Александра громовым "ура!" и тут же присягнули.

С рассветом Александр приехал в Зимний дворец и принял присягу от придворных. В начале церемонии он выглядел мертвецом. Когда императрица Мария Федоровна подошла и сказала ему довольно язвительно: "Поздравляю вас, сын мой, теперь вы — император",[32] — Александр без чувств упал на руки свиты.

К девяти часам утра в столице воцарилось полное спокойствие.

Часть третья. Реформы и войны

Мы никогда не стремимся страстно к тому,

к чему стремимся только разумом.

Ларошфуко

I

Дней Александровых прекрасное начало…

А. С. Пушкин. Послание цензору

12 марта петербуржцы читали манифест, составленный по поручению Александра сенатором Трощинским: "Судьбам Всевышнего угодно было прекратить жизнь любезного родителя нашего, Государя Императора Павла Петровича, скончавшегося скоропостижно апоплексическим ударом в ночь с 11-го на 12-е число сего месяца. Мы, восприемля наследственно Императорский Всероссийский Престол, восприемлем купно и обязанность управлять Богом нам врученный народ по законам и по сердцу в Бозе почивающей Августейшей Бабки нашей, Государыни Императрицы Екатерины Великия, коея память нам и всему отечеству вечно пребудет любезна…"

Эти слова вызвали ликование всего дворянства. "Все чувствовали какой-то нравственный восторг, — писал современник, — взгляды сделались у всех благосклоннее, поступь смелее, дыхание свободнее". Даже погода, казалось, радуется вместе с людьми: после предыдущих хмурых, ветреных дней с утра двенадцатого марта выглянуло яркое, настоящее весеннее солнце, весело застучала капель…

Царство Гатчины рухнуло в один день. Косички и букли были немедленно отрезаны, узкие камзолы скинуты; все головы причесались а-ля Титюс, в толпе замелькали панталоны, круглые шляпы и сапоги с отворотами, экипажи в русской упряжке, с кучерами и форейторами, вновь во весь дух мчались по улицам, обдавая зазевавшихся мокрым, грязным снегом. От прошлого уцелел лишь неизбежный вахтпарад. Выйдя к одиннадцати часам к войскам, Александр был более обыкновенного робок и сдержан; Пален держал себя как всегда; Константин Павлович суетился и шумел сверх меры.

Появилась мода причислять себя к деятелям 11 марта: казалось, в столице не осталось ни одного человека, который бы не присутствовал в ночь убийства в спальне Павла или, по крайней мере, не участвовал в заговоре.

Однако, когда общее возбуждение пошло на убыль, стали замечать, что проявление радости от кончины Павла не обеспечивает успеха при дворе. Молодой царь вовсе не выглядел веселым и счастливым, напротив, малейший намек на прошедшие события вызывал на его лице гримасу ужаса и отвращения. Позже Александр говорил, что должен был в эти дни скрывать свои чувства от всех; нередко он запирался в отдельных покоях и предавался отчаянию, безуспешно пытаясь подавить глухие рыдания. Гибель отца он воспринимал и как свою нравственную смерть, чувствуя вместо души — больное место. Елизавета Алексеевна — единственная из всей императорской семьи встретившая смерть Павла спокойно — выступила первое время посредником между заговорщиками и мужем, который не мог переносить даже их вида.

23 марта состоялось отпевание и погребение Павла в Петропавловском соборе. Александр стоял у гроба в черной мантии и шляпе с флером. Его удрученный вид покорил всех. Весь Петербург облетели слова молодого царя:

— Все неприятности и огорчения, какие случатся в моей жизни, я буду носить как крест.

Первые мероприятия нового царствования оправдали надежды общества и кое в чем превзошли их. Из ссылки, тюрем и из-под ареста были освобождены тысячи людей (в том числе артиллерийский подполковник Алексей Петрович Ермолов, находившийся в костромской ссылке, и Александр Николаевич Радищев, возвратившийся из-под тайного надзора полиции из деревни; последнему был разрешен въезд в столицу, пожалован чин коллежского советника и владимирский крест); на военную и статскую службу возвратилось двенадцать тысяч человек; были уничтожены виселицы, украшавшие площади больших городов; священников освободили от телесных наказаний; полиции было предписано соблюдать законность; частным лицам дозволено было открывать типографии; в страну хлынули заграничные книги и «музыка»; возобновились заграничные вояжи; в газетах исчезли объявления о продаже крестьян и дворовых; была отменена пытка.

Петропавловская крепость впервые за многие десятилетия опустела вдруг и надолго. Когда Александру сообщили, что на ее воротах появилась надпись, сделанная кем-то из выпущенных заключенных: "Свободна от постоя", царь заметил:

— Желательно, чтобы навсегда.

Одними из первых, о ком вспомнил Александр при воцарении, были донцы. Едва увидев генерала графа Ливена, разрабатывавшего маршрут индийского похода и пришедшего 12 марта представиться новому государю, Александр спросил:

— Где казаки?

Вдогонку Орлову был срочно отправлен фельдъегерь с приказом возратиться в станицы. 25 марта Орлов провозгласил перед радостно загудевшими полками:

— Жалует вас, ребята, Бог и государь родительскими домами!

Вместе с тем первые распоряжения издавались бессистемно, без всякой связи друг с другом, по мере обнаружения злоупотреблений и непорядка. Так, указ об отмене пытки был вызван одним случаем в Казани, ставшим известным Александру. После сильных пожаров в городе казанские власти схватили какого-то местного обывателя и пыткой вырвали у него сознание в поджигательстве; между тем на суде и перед казнью этот человек принародно уверял судей и любопытствующих в своей невиновности, чем вызвал сильные толки и волнения в городе. Указ Александра, вышедший по этому поводу, гласил, что не только пытка, но и "самое название пытки, стыд и укоризну человечеству наносящее", должны быть "изглажены навсегда из памяти народной".

Заручившись любовью и поддержкой общества, Александр смог постепенно удалить от себя вождей заговора 11 марта. Первым пал Пален. Честолюбивый генерал-губернатор попытался сосредоточить в своих руках управление всеми внутренними и внешними делами империи: его подпись стоит под всеми официальными документами первых месяцев царствования Александра. Он принял по отношению к царю покровительственный тон, спорил с ним и навязывал свои мнения. Но он переоценил свое влияние. Александр воспользовался поддержкой, оказанной ему Беклешовым, новым генерал-прокурором Сената, сменившим уволенного фаворита Павла, Обольянинова. Когда царь пожаловался Беклешову на самоуправство Палена, генерал-прокурор презрительно пожал плечами, сказав: "Если мухи жужжат возле моего носа, я их прогоняю". Кроме того, на царя оказывала давление императрица-мать, Мария Федоровна, заявившая, что ему придется выбирать между ней и Паленом. В один из июньских дней генерал-губернатор как ни в чем не бывало подъехал к Зимнему дворцу, но в дверях перед ним вырос флигель-адъютант, который передал ему распоряжение царя в двадцать четыре часа сдать все должности и ехать в свое курляндское поместье. Это был первый опыт самодержавия, пришедшийся по вкусу Александру.

Падение Палена всполошило Зубовых. В беседах с придворными они говорили, зная, что их слова дойдут до ушей того, кому они предназначались, что Екатерина поддержала и приблизила деятелей 1762 года, и именно это обеспечило ее царствованию такую спокойную уверенность и такую славу. Но император своим сомнительным и колеблющимся поведением подвергает себя самым неприятным последствиям; он обескураживает, расхолаживает своих истинных друзей, которые желают только того, чтобы преданно служить ему. При этом они добавляли, что Екатерина официально приказала им смотреть на Александра как на единственного законного монарха, служить только ему, и никому другому. Зубовы предполагали в Александре почтение и привязанность к памяти бабки, которой в нем совершенно не было, несмотря на прочувствованные слова манифеста.

Речи Зубовых, основанные на опыте всей русской истории XVIII столетия, не произвели никакого впечатления на Александра: что могли значить Зубовы без Палена? Братья разъехались из Петербурга сами, не дожидаясь приказа.

"Длинный Кассиус" каким-то образом ухитрился доказать перед царем свою непричастность к убийству. Однако Александр не желал постоянно видеть перед глазами этот живой укор его совести. Пожаловав Беннигсена чином генерала от кавалерии, он отправил его в Литовскую губернию — к войскам. Двойственное отношение к Беннигсену Александр сохранил до конца жизни.

Дольше всех из вождей заговора продержался Панин. Назначенный царем на должность главы коллегии иностранных дел, он не собирался оставлять свой пост, несмотря на переданные ему слова Александра, что он, Панин, более других ненавистен ему, поскольку первый заговорил о перевороте. Никита Петрович жестоко поплатился за свое упрямство. Через год он был уволен со службы с приказом никогда не появляться не только при дворе, но и всюду, где будет находиться государь.

Однако беспощаднее всего Александр наказывал себя самого, растравляя свои нравственные мучения. Доверие к людям царь потерял давно, но события 11 марта заставили его потерять доверие к самому себе, и он ужаснулся этой потере. Одиночество на троне сделалось еще более невыносимым, чем прежде, потому что теперь он разделял его со множеством людей.

Вынужденный на пути к власти переступить через труп отца, Александр еще острее нуждался в тех людях, в общении с которыми он мог проявить светлые стороны своей натуры и попытаться убедить себя самого, что власть тяготит его, что она противна ему; он хотел услышать — не от заговорщиков, замаранных кровью, а от людей с чистыми, возвышенными побуждениями, — что он должен царствовать не для самого себя, а для блага миллионов своих подданных, что жизнь его по-прежнему имеет нравственный смысл, пускай и трагический.

Между тем почти все его друзья отсутствовали: граф Кочубей находился в Дрездене, князь Чарторийский — в Неаполе, Новосильцов — в Лондоне, Лагарп после падения Гельветической республики перебрался на жительство в окрестности Парижа.

Рядом с царем был один Строганов, который первый и напомнил ему о прежних намерениях провести широкие либеральные преобразования. По мнению Павла Александровича, начать следовало с устройства внутреннего управления, а закончить административные реформы дарованием стране конституции. Александр согласился с этим, уточнив, что главным направлением дальнейшей работы должно быть определение прав гражданина. Строганов высказал мысль, что все права гражданина заключаются, собственно, в обеспечении имущества и праве каждого делать все, что не идет во вред другим гражданам. Да, конечно, сказал царь, но к этому надо прибавить еще одно: каждому должен быть открыт свободный доступ к заслугам.

Идя навстречу намерениям царя, Строганов предложил создать негласный комитет для разработки проектов реформ. Работа этого органа должна была оставаться в тайне от прочих государственных учреждений и лиц, чтобы не возбуждать преждевременного любопытства и ненужных, будоражащих общество толков. В члены комитета Павел Александрович предложил себя и остальных молодых друзей государя: Кочубея, Чарторийского и Новосильцова. Александр одобрил эту мысль, тут же в шутку окрестив новый орган "комитетом общественного спасения" (по названию известного государственного органа революционной Франции периода якобинской диктатуры). Так, стремясь водворить в обществе свободу и конституционную законность, молодые реформаторы начали с образования самого самодержавного и незаконного из всех российских государственных учреждений.

Всем членам негласного комитета было предложено возвратиться в Россию. Первым царь вызвал князя Адама, отправив ему 17 марта собственноручное письмо. "Мне нет надобности говорить вам, с каким нетерпением я вас ожидаю", — писал Александр. Чарторийский поспешил в Петербург, но из-за дальности расстояния прибыл в столицу последним. Он нашел царя бледным и утомленным после вахтпарада. Александр принял его дружески, но "с грустным и убитым видом", без проявления сердечной радости. Теперь, когда он стал государем, "у него появился оттенок какой-то сдержанности и принужденности".

— Хорошо, что вы приехали, наши ожидают вас здесь с нетерпением, — сказал Александр и прибавил со вздохом: — Если бы вы были здесь, ничего этого не случилось бы: имея вас подле себя, я не был бы увлечен таким образом.

Они проговорили, как прежде, целый день. Рассказывая о смерти отца, Александр выражал "непередаваемое горе и раскаяние". От князя Адама не укрылось, что 11 марта "как коршун вцепилось в его совесть, парализуя в начале царствования самые лучшие, самые прекрасные его свойства".

Вместе с тем Чарторийский заметил значительные перемены, произошедшие с его царственным другом. Александр больше не заговаривал ни об отречении, ни о манифесте, некогда написанном князем Адамом по его настоянию. В нем появился более практический взгляд на вещи, сознание трудностей, с которыми придется столкнуться при проведении реформ.

Заседания негласного комитета начались после отставки Палена. Проходили они довольно странно, в обстановке какой-то ребяческой конспирации. Два-три раза в неделю члены комитета являлись к царскому обеденному столу, за которым собирались его семья и многие придворные. После кофе и короткого общего разговора Александр уходил к себе, и, пока остальные гости разъезжались, четверо вершителей судеб России осторожно пробирались через коридор в небольшую туалетную комнату, сообщавшуюся с внутренними покоями царя, куда затем приходил и сам Александр. Заперев двери, молодые люди приступали к обсуждению преобразовательных планов; каждый приносил сюда свои мысли, проекты, сообщения о текущем ходе правительственных дел и замеченных злоупотреблениях и упущениях. Впрочем, долгое время эти собрания были простым времяпрепровождением, без всяких практических последствий. Покидая собрания, где было говорено много прекрасных слов, Александр снова попадал под влияние государственно-административной рутины и не мог решиться ни на какие перемены. Туалетная комната была для членов негласного комитета чем-то вроде тайной масонской ложи, откуда скрепя сердце нужно было снова возвращаться к обыденной жизни.

Конечно, эти собрания не укрылись от внимания двора, где негласный комитет получил прозвище "партии молодых людей", а содружество Чарторийского, Строганова и Новосильцова — «триумвирата». Тем не менее игра в конспирацию продолжалась.

Постепенно молодые друзья царя стали роптать, что их политическая роль сводится к нулю и что заседания не имеют никакого практического результата. В то же время царь быстро приобретал властные привычки. Обыкновенно он выслушивал мнения других и оставлял всех в неведении относительно решения, которое собирался принять, до следующего заседания, где оно уже не подлежало обсуждению. Если кто-нибудь все-таки пытался оспорить его, Александр проявлял чрезвычайное упорство. "Вступив в спор с императором, — вспоминал Строганов, — следовало опасаться, чтобы он не заупрямился, и благоразумнее было отложить возражения до следующего случая". Но царь проявлял уступчивость лишь в вопросах внутреннего управления; в делах внешней политики Александр был непоколебим. Чарторийский отмечал еще одну его особенность: "Те, кто побуждал императора принять немедленно энергические меры, мало знали его. Такие настояния всегда вызывали в нем стремление отступить, поэтому они были совершенно нецелесообразны и только могли колебать его доверие".

В последнем замечании сказывается прежде всего характер самого царя, но были тут и посторонние влияния, призывавшие его к осторожности.

В августе в Петербург приехал Лагарп.

Это был уже не прежний идеалист-теоретик, а политик, причем политик неудавшийся, что отразилось на его воззрениях. Повторяя из приличия старый припев о свободе и равенстве, он с негодованием выступал против призрачной свободы народного представительства и видел благо в разумном, просвещенном самодержавии, охраняющем страну от гибельной игры раздраженных самолюбий и сумасбродных идей, рядящихся в мантию либерализма.

Александр с удовольствием возобновил эту идиллическую дружбу.

Государь посещал свергнутого диктатора два раза в неделю, но поскольку из-за обилия дел никогда не мог заранее назначить день и час, то Лагарп не выходил из дома в ожидании визита. Часто Александр заставал его еще в халате. В их отношениях царь продолжал выдерживать роль молодого воспитанника, благоговеющего перед старым наставником. Лагарп был польщен и говорил без умолку. Он предостерегал Александра от либеральных увлечений, убеждал дорожить своей властью, видоизменять ее постепенно, без крика и шума народных собраний, и указывал на пример Пруссии, открывшей тайну, как соединить абсолютизм с законностью и правосудием.

Касаясь 11 марта, Лагарп был настолько наивен, что имел претензию думать, будто первый открыл своему воспитаннику суть дела. Он с жаром доказывал, что виновных надо искать среди высокопоставленных особ и что их следует немедленно привлечь к суду. Александр смущенно отвечал, что это совершенно невозможно при нынешнем состоянии умов, волнуемых слухами о реформах, и ввиду сильной аристократической партии, привыкшей к дворцовым переворотам и опирающейся на гвардию.

— Тогда уничтожьте гвардию, избавьтесь от этих преторианцев! — восклицал швейцарец. — Армия более надежна, только каждые два года следует обновлять столичный гарнизон полками, призванными из внутренних губерний.

Александр и тут видел непреодолимые трудности и спешил переменить тему.

Лагарп не присутствовал на заседаниях негласного комитета, но числился как бы полуофициальным членом последнего. Помимо частых бесед с царем, он представлял ему, по своему обыкновению, обширные доклады с подробным обзором всех отраслей администрации. Вначале их читали вслух на заседаниях, но потом, ввиду их неимоверной пространности, стали поочередно брать домой.

Члены негласного комитета недолюбливали самоуверенного швейцарца, видя в нем опасного соперника и большого зануду. "Он казался нам, — писал Чарторийский, — значительно ниже своей репутации и того мнения, которое составил о нем император". Лагарп, продолжавший носить форму главы Директории и большую саблю на вышитом поясе, представлялся им обломком прошлого столетия, формалистом и доктринером. Они дали ему насмешливое прозвище "регламентированная организация" — по словосочетанию, часто употребленному им в одном из докладов. Чарторийский был уверен, что "император, быть может, сам себе в том не признаваясь, чувствовал, что его прежнее высокое мнение о бывшем воспитателе начинает колебаться". Действительно, выносить назидательную болтовню стареющего «философа» становилось все труднее. Впрочем, "о личном характере Лагарпа император никогда не менял своего мнения… Император не любил насмешливых отзывов о ничтожестве писаний Лагарпа, и наоборот… Александру было приятно, когда он мог сообщить Лагарпу, что его идеи встречены одобрительно и получают осуществление"

Царь советовался с наставником и по личным вопросам: просил, например, сказать откровенно, до какой степени его обращение, умение держать себя соответствуют его высокому сану, к которому он, по его словам, еще не успел привыкнуть. Лагарп с усердием няни, не спускающей глаз с любимого детища, следил за Александром в обществе и на улице, смешиваясь с толпой, чтобы лучше наблюдать каждое движение царя. Но лагарповские уроки величественных манер не пошли Александру впрок. Несколько лет спустя одна высокопоставленная дама вынесла от встречи с царем убеждение, что Александр больше похож на блестящего гвардейского офицера с прекрасными манерами, чем на государя.

Между тем приближался сентябрь — месяц, на который высочайшим манифестом от 20 мая была назначена коронация.

31 августа двор покинул Петербург и 5 сентября прибыл в Петровский дворец.

В Москве все бурлило от праздничного многолюдства. Народу съехалось так много, что цены на жилье и съестные припасы вздорожали в семь, восемь, десять раз. Тем не менее «публика» все продолжала прибывать.

1 сентября Александр совершил верховую прогулку по Тверскому бульвару. Едва он был узнан, как огромная толпа обступила его — осторожно, но с ясным сознанием своего права любоваться своим государем. Не было слышно ни крика, ни шуму, но в шелесте людского говора вокруг себя Александр услышал и «батюшка», и «родимый», и "красное солнышко", все, что в народном языке есть нежно-выразительного. Стоявшие ближе других набожно прикладывались к его сапогам, лошади, упряжи… "Пред владыками Востока народ в ужасе падает ниц, — замечает по этому поводу очевидец, — на Западе смотрели некогда на королей в почтительном молчании, на одной только Руси цари бывают иногда так смело и явно обожаемы".

Торжественный въезд в древнюю столицу состоялся спустя неделю. Стояла тихая, чудесная погода, на небе не было ни одного облачка. На пути от Петровского до Лефортовского дворца шпалерами выстроились гвардейские полки; окна были украшены коврами и тканями; народ, усыпавший улицы, подмостки, ложи, крыши, выражал единодушный восторг. Рано утром, при звоне кремлевских колоколов и артиллерийском салюте, процессия тронулась. За отрядом конногвардейцев ехали парадные экипажи сенаторов и придворных, за ними — взвод кавалергардов, потом верхами Александр с великим князем Константином, сопровождаемые блестящей свитой адъютантов; позади них, в золоченых каретах, сидели Мария Федоровна, Елизавета Алексеевна и великие княжны; в хвосте процессии гарцевал отряд конной гвардии и торжественно выступали двенадцать почтальонов в нарядных мундирах.

У всех больших церквей царский поезд встречало духовенство и депутации от сословий. После молебствия в Успенском соборе шествие завершилось у Лефортова дворца, где московская знать преподнесла царской чете хлеб-соль.

15 сентября, в воскресенье, состоялась коронация. В Успенский собор впускали по билетам: мужчин вниз, дам — на хоры. Александр с Елизаветой Алексеевной прибыли в храм под пышным балдахином, шитым снаружи серебряной парчой, а внутри — золотой. Священнодействовал митрополит Платон, который после обряда помазания на царство причастил государя.

В честь коронационных торжеств была выбита медаль, на одной стороне которой был изображен Александр, на другой — колонна с надписью: «Закон», окаймленная словами: "Залог блаженства всех и каждого".

Потянулась бесконечная череда великолепных праздников: маскарады, балы, иллюминации, фейерверки, обеды для народа и армии, фонтаны из вина… Но "какой-то оттенок грусти окрасил начало этого царствования, в полную противоположность с блеском пышных коронационных торжеств". Царственные супруги не казались счастливыми и потому не могли вызвать в других чувства радости.

Среди празднеств и блеска в душе Александра царили мрак и отчаяние. Все здесь напоминало ему отца, его коронацию пятилетней давности. Может быть, никогда он не чувствовал себя более несчастным. Он проводил целые часы один, молча, с угрюмым, неподвижным взглядом. Приступы тоски повторялись ежедневно, и в это время он никого не хотел видеть рядом. Исключение было сделано для одного Адама Чарторийского, которого Александр иногда призывал к себе; порой князь входил и самовольно, если царь очень долго не выходил из задумчивости. Чарторийский старался рассеять тоску Александра напоминанием о его обязанностях, о работе, к которой он призван. Но укоры совести отнимали у царя всякую душевную энергию. На все увещевания он отвечал:

— Нет, это невозможно, против этого нет лекарств, я должен страдать. Как хотите вы, чтобы я перестал страдать? Этого изменить нельзя.

Не раз, рассказывая о своем участии в заговоре, Александр вновь и вновь возвращался к тому, как он мечтал устроить Павлу счастливую жизнь в Михайловском дворце, стеснив его свободу лишь настолько, насколько этого требовала государственная необходимость.

— Ведь Михайловский дворец был любимым жилищем отца, — говорил он, — ему было бы там хорошо, он имел бы в своем распоряжении весь Летний сад для прогулок верхом и пешком.

Оказывается, он хотел выстроить там манеж и театр и, кажется, был вполне уверен, что ему удалось бы сделать отца счастливым в его заточении. Похоже, он судил о нем по себе.

Чарторийского поражали наивность и какая-то детская доверчивость, с которыми Александр делился с ним этими воспоминаниями.

По возвращении в Петербург заседания негласного комитета возобновились. Теперь у "партии молодых людей" появились посредники в их связях с двором и обществом: старый граф Строганов, отец Павла Александровича, и графы Воронцовы, братья Александр и Семен Романовичи.

Александр Романович видел политический идеал в республиканско-монархическом устройстве Польши, Семен Романович — в конституционных учреждениях Англии. Относительно России оба сошлись на огромном значении Сената в деле роста русской свободы. Они надеялись, что расширение прав Сената станет первым шагом на пути к будущему народному представительству, так как предполагали со временем включить в Сенат депутатов от дворянства.

Однако царь не решался взять на себя почин в таком важном деле. Поэтому Воронцовы в согласии с членами комитета "условились предпринять энергичное наступление на императора, чтобы вывести его из робкого бездействия".

Во исполнение задуманного Павел Александрович Строганов устроил званый обед для Александра и Елизаветы Алексеевны, куда были приглашены другие молодые друзья царя и братья Воронцовы. После обеда пошли гулять, и заговорщики увлекли Александра в павильон, занимаемый Новосильцовым. Оратором был заранее избран граф Семен Романович, опытный в парламентском красноречии. Вслед за тем огонь по бастионам царской нерешительности был открыт из всех имевшихся в распоряжении орудий, так что, вспоминал Чарторийский, когда Александр ушел спать, ему и во сне должны были слышаться голоса, кричавшие: "Сенат, Сенат…"

Царь уже готов был сдаться, как вдруг ему пришло в голову спросить у Лагарпа, что тот думает обо всем этом. Прочитав длинный список предполагаемых прерогатив Сената, швейцарец пришел в ужас.

— Я видел эти народные собрания, созываемые с величайшим трудом! — кричал он. — Почти всюду они делают одни только глупости, и я от души поздравляю Россию, управляемую монархом, облеченным властью, необходимой для мудрого и постепенного преобразования и для предоставления народу не призрачной, а действительной свободы. Только сохранение всей полноты вашей монаршей власти позволит не подвергать судьбу страны случайностям народных собраний, в которых бушуют разнузданные страсти и заглушается голос справедливости, благоразумия и истинной любви к отечеству!

Александр, ободренный неожиданной поддержкой, сказал, что дела в Сенате идут даже хуже, чем полагает его наставник.

— Я сам два года присутствовал в Сенате в царствие отца моего, — добавил он и, встав с места, изобразил в лицах слушание докладов и принятие резолюций стариками сенаторами.[33]

Сенат остался прежним Сенатом, но в утешение поборникам русской свободы Александр велел именовать его впредь "правительствующим Сенатом".

Вообще, молодые друзья царя стали замечать, что преобразования идут как-то туго. Не подлежало никакому сомнению, что Александр многим был недоволен в существующем порядке вещей, многое желал изменить, исправить, но равным образом было несомненно, что ни один из проектов реформ не исходил от него лично, все они не без труда внушались ему, причем его согласия на то или иное новшество нередко добивались с величайшими усилиями. О конституции Александр продолжал говорить с величайшей охотой, но только говорить, не более, а проекты освобождения крестьян были сведены на указ о вольных хлебопашцах.[34] Создавалось впечатление, что царь является наибольшим консерватором из всех членов негласного комитета.

Тогда молодые друзья царя решили взять дела в свои руки. С этой целью Александру было предложено заменить коллегии министерствами как более деятельными и ответственными органами исполнительной власти. Лагарп в данном вопросе был согласен с другими членами комитета. Успеху этого проекта помог случай. Однажды Александр пришел к Лагарпу в страшном волнении и со слезами на глазах поведал, что сотни жителей Иркутска погибают от недостатка в городе продовольствия, а все усилия отыскать виновных остаются напрасными. Воспользовавшись настроением царя, Лагарп предложил ему учредить министерства. Под влиянием его доводов царь поручил негласному комитету рассмотреть этот вопрос.

Манифестом 8 сентября 1802 года коллегии были преобразованы в восемь министерств: иностранных дел, военно-сухопутных сил, морских сил, внутренних дел, финансов, юстиции, коммерции и народного просвещения — с комитетом министров для обсуждения общего хода дел. Прежние коллегии были подчинены министерствам или вошли в них как их департаменты. Главным отличием новых органов была их единоличная власть: каждое ведомство управлялось министром вместо прежнего коллегиального присутствия; каждый министр был отчетен перед Сенатом. Кочубей был назначен министром внутренних дел, Строганов — товарищем министра внутренних дел, Новосильцов — товарищем министра юстиции (Державина), а Чарторийский — товарищем министра иностранных дел (Александра Воронцова).

Реформа центрального управления наделала много шума в гостиных. Большинство вельмож и сановников, по словам современника, рассматривало эту реформу не с точки зрения ее действительных достоинств и пользы, которую она может принести государству, а по тому, как она должна была отозваться на личной карьере каждого. Получившие места в новых учреждениях одобряли ее, те, что остались за штатом, порицали как слепое увлечение молодости против древних учреждений, которыми возвеличилась Россия. Важные сановники, с которыми не посоветовались, чувствовали себя обиженными и желчно издевались над глупостью молодых людей и некоторых старцев, рабски подражавших Европе. Их поддерживала императрица Мария Федоровна, недовольная тем, что Александр редко прибегает к ее советам. Ее салон стал прибежищем всех противников реформ.

А противников этих было немало. Прямодушный Державин открыто восставал против «коверканья» всех начинаний Павла, называл негласный комитет "якобинской шайкой" и обвинял его членов в том, что они, будучи набиты польским и французским конституционным духом, на самом деле ни государства, ни дел гражданских не знают.

Другие, как, например, А. С. Шишков, были недовольны как раз тем, что молодой царь не исполнил свое обещание идти по стопам бабки. Новое царствование они оценивали как продолжение павловского (вахтпарады, онемечивание армии), только без павловских строгостей.

Наконец, пессимисты по натуре признавали, что царь и его молодые друзья, "пожалуй, и умные люди, но лунатики".

Но восхищение все же преобладало. "Если бы Государственный совет состоял из пятнадцатилетних мальчиков, — писал один современник, — то и его постановления были бы приняты как плоды высокой мудрости. Молодая Россия была без памяти влюблена в молодого Александра. А когда любовь бывает не слепа?" Другой свидетельствует, что для русского общества Александр был "идеалом совершенства. Все им гордились, и все в нем нравилось: даже некоторая изысканная картинность его движений, сутуловатость и держание плеч вперед, мерный, твердый шаг, картинное отставление правой ноги, держание шляпы так, что всегда между двумя раздвинутыми пальцами приходилась пуговица от галуна кокарды, кокетливая манера подносить к глазу лорнетку — все это шло к нему, всем этим любовались". Обществу нравилось видеть государя, гуляющего по столице пешком, без всякой свиты и без всяких украшений, даже без часов, и приветливо отвечающего на поклоны встречных; нравилось, что нигде в Европе нет правительства, так свободолюбиво настроенного, так искренне стремящегося к благу и справедливости.

Подобными отзывами полны все русские мемуары того времени. Любопытно, что иностранцы, проживавшие тогда в России, оставили совершенно иную картину отношения общества к молодому царю. Саксонский посланник Карл Розенцвейг писал: "Русские находят в императоре недостатки, которые омрачают несколько его личность. Его считают недоверчивым и скупым. Быть может, первый из этих недостатков был вызван и оправдывается его воспитанием, опытом его молодых лет и людьми, его окружающими. По крайней мере, невозможно совершенно отрицать этого, зная строгую сдержанность его с приближенными и то ограниченное доверие, которое оказывает им государь. Император, не доверяющий своим собственным силам, не может доверять другим…" Чарторийский еще более категоричен: "В то время общественное мнение в России далеко не было расположено в пользу императора Александра, и вообще, в течение всего этого царствования император лишь изредка и на короткое время приобретал популярность…" И далее: "Молодой император не нравился им (русским. — С. Ц.); он был слишком прост в обращении, не любил пышности, слишком пренебрегал этикетом. Русские сожалели о блестящем дворе Екатерины и о тогдашней свободе злоупотреблений, об этом открытом поле страстей и интриг, на котором приходилось так сильно бороться, но вместе с тем можно было достичь и таких огромнейших успехов. Они сожалели о временах фаворитов, когда можно было достигать колоссальных богатств и положений, каких, например, достигли Орлов и Потемкин. Бездельники и куртизаны не знали, в какие передние толкнуться, и тщетно искали идола, перед которым могли бы курить свой фимиам… Их низость оставалась без употребления". И поскольку Александр не преследовал за мнения, салоны обеих столиц беспрерывно критиковали деятельность правительства.

Вероятно, Розенцвейг и Чарторийский основывали свои выводы на наблюдениях за жизнью двора, между тем как русские мемуаристы запечатлели настроения нечиновного и нетитулованного дворянства, той "молодой России", которая свяжет с именем Александра свои лучшие надежды и так жестоко разочаруется и в них, и в своем кумире.

Весной 1802 года Лагарп покинул Петербург. Расставаясь, он повторял Александру уверения в горячей преданности и обещал явиться по первому зову в шифрованной переписке: «Adoucias» — "Вы мне нужны". Он всегда говорил, что считает себя членом неофициального комитета, и теперь уверял молодых друзей царя, что мысленно будет продолжать участвовать в их заседаниях.

С отъездом Лагарпа Александр потерял почти всякий интерес к внутренним делам империи. Чарторийский не преминул упрекнуть его в строгих и выразительных словах: "Императору нравились внешние формы свободы, как нравятся красивые зрелища; ему нравилось, что его правительство внешне походило на правительство свободное, и он хвастался этим. Но ему нужны были только наружный вид и форма, воплощения же их в действительности он не допускал. Одним словом, он охотно согласился бы дать свободу всему миру, но при условии, что добровольно будут подчиняться исключительно его воле". Но дело было не только в этом. Придворная, гвардейская, дворянская Россия, убившая его отца, вызывала у Александра отвращение и нежелание что-либо делать для нее, а другой России он не знал. К тому же его воспитание способствовало тому, что малейшие затруднения вызывали в нем немедленное охлаждение к дальнейшей деятельности. На втором году своего царствования Александр со вздохом облегчения увидел, что у него в государстве все наконец-то почти "как у людей", то есть как в Европе, и вполне удовлетворился этим. Теперь его взгляды устремлялись за Вислу, в Западную Европу. Ему наскучила убогая, неблагодарная домашняя лаборатория устройства человеческого счастья; его манила широкая европейская сцена — там собралась более культурная, более тонкая публика, там аплодисменты звучали громче…

Воцарение Александра сразу привело к значительным изменениям во внешней политике России.

Вместе с тем Россия избежала разрыва с Францией. Для выяснения того, чего ему следует ждать от молодого русского царя, Наполеон послал в Петербург своего ближайшего сподвижника и друга маршала Дюрока.

7 мая 1801 года Дюрок был принят царем. Во время аудиенции Александр проявил удивительную наивность. Желая подчеркнуть свое уважение к принципам 1789 года, он выражал бурное восхищение тем, что видит наконец француза, участника великой революции, и, предполагая в Дюроке суровые республиканские добродетели, с удовольствием величал его «citoyen» ("гражданин"), чтобы доставить удовольствие послу республики. Однако это звание пришлось не по вкусу Дюроку, и он в конце концов вежливо намекнул Александру, что во Франции звание «гражданин» больше никому не ласкает слух.

Помимо аудиенции Дюрок имел с государем знаменательную беседу в Летнем саду. Взяв посла под руку, Александр водил его по дорожкам сада и развивал свои политические взгляды на отношения России и Франции:

— Мне лично ничего не нужно, я желаю только содействовать спокойствию Европы, — заверил он французского посла.

В этих словах уже заключалась несчастная судьба России на ближайшие двадцать лет: русская кровь должна была скреплять фундамент европейского благополучия.

В заключение Александр сказал, что не намерен вмешиваться во внутренние дела других государств, что всякий народ волен избрать себе правительство, которое удовлетворяет его потребностям, и что он осуждает тех, кто противодействует этому.

26 сентября в Париже был подписан мирный русско-французский договор, а два дня спустя — секретная конвенция, касающаяся урегулирования дел в Германии, Италии и отношений Франции с Турцией.

Приехавший в ту пору в Петербург Лагарп охладил восторги царя по поводу первого консула и французской республики. Наполеон, уверял Александра швейцарец, думает вовсе не о благе человечества, а о личной власти, о захватах:

— Никто ловчее Наполеона не облекается в шкуру ягненка, лисицы и льва. Руководимое им движение назад, ко временам мрака и варварства, совершается с удивительной быстротой. Уже стыдятся признавать права разума и слагают панегирики спасительному невежеству и похвальному легковерию предков. Честного гражданина ожидают тюрьма и ссылка, а шпионов — деньги и почет; свобода слова подавлена.

Подобный взгляд на Наполеона был тогда еще нов, но Александр своим отлично развитым политическим чутьем уловил, что в будущем этому взгляду суждено сделаться преобладающим. Разговоры с Лагарпом пробудили в Александре смутную, пока еще плохо осознаваемую вражду к Наполеону, в причинах которой царь вряд ли отдавал себе отчет. Александр почувствовал в Наполеоне своего главного соперника в деле устроения всечеловеческого счастья, артиста, собиравшегося сорвать овации европейской публики и превратить политические спектакли в свой бесконечный бенефис. И главное, что отличало этого артиста от его собратьев, была гениальность, то есть яркий проблеск подлинной, божественно-дьявольской сущности человека, не поддающейся ни подражаниям, ни подделкам под нее. Российский Протей, тоскующий по себе самому, не мог не чувствовать зависти к человеку, знающему и смело осуществляющему самого себя. Поэтому, подписав договор, Александр отозвался о первом консуле так:

— Какой мошенник!

Эти слова не сулили в будущем ничего доброго.

С приездом Дюрока вопросы внешней политики были затронуты и на заседаниях негласного комитета. Чарторийский высказался по этому поводу в том смысле, что лучшая политика по отношению к французам состоит в том, чтобы внушать им доверие простотой собственных действий, но в то же время и давать им чувствовать, что "мы вовсе не имеем отвращения к тому, чтобы противодействовать силой оружия их властолюбивым замыслам в случае, если они не захотят от них отказаться".

Все согласились с этой формулировкой, а царь добавил, что Россия не имеет надобности в союзах с иностранными государствами и что ей не нужно заключать с ними никаких договоров, кроме коммерческих.

Кочубей, заведовавший иностранными делами, был решительным приверженцем системы невмешательства в европейские дела. Казалось, эта система отвечала взглядам царя. По крайней мере, еще 31 октября 1801 года Александр писал С. Р. Воронцову: "Я буду стараться следовать преимущественно национальной системе, то есть системе, основанной на пользе государства, а не на пристрастии к той или другой державе, как это часто случалось. Если я это найду выгодным для России, я буду хорош с Францией, точно так же, как та же самая выгода России побуждает меня теперь поддерживать дружбу с Великобританией".

Но уже в конце года Кочубей жаловался на упрямство государя, а затем появились первые признаки русско-прусской дружбы, что рушило всю систему уклонения от союзов.

Кочубей рискнул поднять этот вопрос в негласном комитете. Александр заявил, что союз с Пруссией удержит Францию в пределах умеренности. «Триумвират» поддержал царя, заметив, что "Франции следует дать понять, что мы можем сделать ей больше вреда, чем она нам".

Решение о свидании с прусским королем было принято за спиной Кочубея. "Кому придет в голову, — писал он, — что два государя совершают переезд для того только, чтобы осмотреть несколько полков? А в сущности, это так, и не иначе. Кто поверит, что министр иностранных дел не знал ничего об этой проделке? А между тем и это сущая правда".

Таким вот образом Александр остановился на решении, которое определило всю его последующую политику.

Царь обещал Кочубею, что поездка в Мемель не будет иметь политических последствий, и обещал вполне искренне. Он просто желал, пишет Чарторийский, "сблизиться со своим соседом и родственником. Он чувствовал к пруссакам и к их королю особенную любовь, объяснявшуюся военным воспитанием, полученным им в Гатчине. Для Александра было праздником увидеть прусские войска, о которых он был очень высокого мнения; он с удовольствием готов был воспользоваться удобным случаем расширить свои познания в военном строе и парадах… Кроме того, Александру очень хотелось познакомиться с красивой прусской королевой, порисоваться перед ней и перед иностранным двором. Поэтому он с радостью отправился в Пруссию". Но тем не менее политические последствия этой поездки были весьма серьезные. В Мемеле завязалась дружба Александра с Фридрихом Вильгельмом III, которая помогла последнему сохранить прусскую монархию — за счет потоков русской крови.

20 мая 1801 года царь покинул Петербург. Его сопровождали Кочубей, Новосильцов, обер-гофмаршал граф Н. А. Толстой, генерал-адъютанты князь П. П. Долгоруков, граф Ливен, князь Волконский и лейб-медик Виллие.

Путешествие напоминало триумф. Народ готов был постелить себя под ноги Александрова коня. В Риге жители со слезами умоляли Александра позволить им выпрячь лошадей и везти его карету на себе. В Мемеле, куда Александр приехал в конце мая, его ждала не менее радушная встреча. Навстречу ему вышли прусский король и все население города. Праздники — смотры, маневры, приемы, обеды, балы, фейерверки — начались сразу и продолжались всю неделю, до самого отъезда Александра.

Графиня Фосс, обер-гофмейстерина королевы Луизы, записала в дневнике свои первые впечатления от русского царя: "Император чрезвычайно красивый человек, белокурый; он поражает выражением своего лица; фигура его нехороша, или, вернее, он плохо держится. По-видимому, он обладает мягким и человеколюбивым сердцем; во всяком случае, он в высшей степени учтив и приветлив". На седьмой день она была от него без ума: "Император самый любезный человек, какого можно вообразить себе; и по своим взглядам и убеждениям это вполне честный человек. Бедный, он совсем увлечен и очарован королевой!"

Последнее замечание не было сплетней, хотя оно и не совсем верно передает существо дела. С королевой Луизой у Александра возникли особого рода отношения — так называемое "платоническое кокетничанье", — которые особенно нравились Александру. "Лишь в очень редких случаях добродетели дам, которыми интересовался этот монарх, угрожала действительная опасность", — поясняет сущность этих отношений Чарторийский.

Фридрих Вильгельм смотрел на все это сквозь пальцы. Как видно, Александру старались угодить во всем, и не напрасно: в Париже в это время шла торговля бесхозными немецкими землями, и Пруссия добилась русской санкции на приобретение многих новых владений. Не последнюю роль в уступчивости царя сыграли его отношения с королевой. "Вы поймете, — писал одному своему корреспонденту обер-гофмаршал королевского двора Ломбард, — что волшебница немало способствовала скреплению уз, связующих ныне обоих государей. Это фея, подчиняющая все силе своего очарования".

Покидая Мемель, Александр уже не рассматривал Пруссию как государство, но, по выражению Чарторийского, видел в ней дорогую ему особу, по отношению к которой признавал для себя необходимым руководствоваться особыми обязательствами.

II

Вот оно, солнце Аустерлица!

Наполеон

Европейские дела все больше отвлекали внимание Александра от дел российских.

4 августа 1802 года на основании плебисцита ("за" — 3 568 885 голосов, «против» — 8374) Сенат провозгласил Наполеона пожизненным консулом. Этот новый вид монархии чрезвычайно не понравился Александру. В письме Лагарпу в Париж царь писал: "Завеса упала, он сам лишил себя лучшей славы, какой может достигнуть смертный и которую ему оставалось стяжать, — славы доказать, что он без всяких личных видов работал единственно для блага и славы своего отечества, и, пребывая верным конституции, которой он сам присягал, сложит через десять лет власть, которая была у него в руках. Вместо того он предпочел подражать дворам, нарушив вместе с тем конституцию своей страны. Ныне это знаменитейший из тиранов, каких мы находим в истории".

Вскоре за тем последовал полный разрыв отношений.

Разрыв этот был вызван событиями, непосредственно России не касающимися. В начале 1804 года представители свергнутой королевской фамилии — граф д'Артуа, герцог Беррийский и принц Конде составили заговор против Наполеона. Организацию покушения взял на себя знаменитый предводитель шуанов Жорж Кадудаль; в случае удачи французские принцы должны были высадиться с эмигрантским десантом в Нормандии, поднять общий мятеж и восстановить династию Бурбонов. Кадудаль и его люди начинили мешками с порохом телегу и поставили ее на одной из улиц, по которой первый консул должен был вечером ехать в оперу. Однако карета Наполеона пронеслась так быстро, что чудовищной силы взрыв, убивший и покалечивший множество прохожих, не причинил никакого вреда первому консулу. Принцы-заговорщики не высадились во Франции, и Наполеон обратил свою месть на другого принца из дома Бурбонов, не причастного к заговору, — на герцога Энгиенского, который уже два года жил в Эттингейме, на баденской земле. Поправ все нормы международного права, отряд французских драгун вторгся в пределы Бадена и захватил молодого герцога. В его архиве не нашлось ни одной бумаги, подтверждающей его виновность в покушении на жизнь Наполеона; несмотря на это, он был приговорен к смерти и сразу после вынесения приговора расстрелян во рву Венсенского замка. Совершая это преступление, Наполеон преследовал двоякую цель: во-первых, обрывал все связи своего правительства со старым режимом (члены французского королевского дома неоднократно предлагали Наполеону восстановить династию Бурбонов) и, во-вторых, демонстрировал силу собственной власти, способной не считаться ни с кем и ни с чем.

Заговор Кадудаля вызвал такой порыв преклонения французов перед Наполеоном, что он решил воспользоваться этой минутой, чтобы осуществить наконец свои честолюбивые мечты. В конце апреля 1804 года Законодательное собрание обнародовало свое решение: "Общее желание высказано за то, чтобы власть была сосредоточена в руках одного лица и сделана наследственной. Франция вправе ожидать от семьи Бонапарта — более, чем от какой-либо другой, — сохранения прав и свобод избирающего его народа и всех учреждений, которые могут права и свободы гарантировать. Эта династия настолько же заинтересована в сохранении всех благ, добытых революцией, как старая была бы заинтересована в их уничтожении". Шестого мая Наполеон торжественно принял титул императора французов.

Расстрел герцога Энгиенского вызвал настоящее потрясение в Петербурге. Двор облачился в траур. Александр и Елизавета Алексеевна, принимая дипломатический корпус, намеренно игнорировали французского посланника генерала Гедувиля. В Париж была отослана нота протеста. Ответ французского министра иностранных дел Талейрана был намеренно резок и оскорбителен: в нем говорилось, что после смерти императора Павла Франция не позволила себе требовать от русского правительства каких-либо объяснений по этому поводу. Нельзя было уязвить Александра более чувствительным образом, чем намекая ему о его роли в заговоре 11 марта.

Тем не менее разрыва с Францией при желании можно было избежать: ни одно европейское правительство не поставило Наполеону официально в вину смерть герцога Энгиенского. Но Александр уже чувствовал, что может выступить перед всем миром в самом выгодном для себя свете — не тщеславным соперником гениального человека, а защитником права и справедливости. Война с Францией не сулила России никаких выгод, но делала русскую армию "великой армией правого дела", а ее предводителя — умиротворителем Европы. Всегда легче бороться со злом, чем самому делать добро.

Александр принялся сколачивать коалицию против Франции, упирая на опасность, которую представляет Наполеон европейскому спокойствию. "Этот человек делается безумным по мере возрастания малодушия французов, — писал он члену австрийского правительства барону Стутергейму. — Я думаю, что он сойдет еще с ума". В то же время он подчеркивал личную незаинтересованность в европейских делах: "Я желал бы, чтобы вы были настороже. Преступное честолюбие этого человека желает вам зла; он помышляет только о вашей гибели. Если европейские державы желают во что бы то ни стало погубить себя, я буду вынужден запереть для всех свои границы, чтобы не быть увлеченным их погибелью. Впрочем, я могу оставаться спокойным зрителем всех этих несчастий. Со мною ничего не случится; когда я захочу, я могу жить здесь, как в Китае".

Воинственному обороту русской внешней политики способствовало еще и то, что в начале 1804 года государственный канцлер граф А. Воронцов заболел и отошел от дел, а вместо него на этот пост был назначен князь Адам Чарторийский. Русские были возмущены, и надо сказать, что у них имелись для этого все основания. Князь Адам был, безусловно, бескорыстным, благородным и честным человеком, и именно эти качества не позволяли ему скрывать, что он возглавил русскую внешнюю политику единственно для того, чтобы восстановить независимость Польши, сама же Россия интересовала его только с точки зрения благоустройства европейских дел. "Я хотел бы, — писал князь Адам, — чтобы Александр сделался в некотором роде верховным судьей и посредником для всего цивилизованного мира, чтобы он был заступником слабых и угнетенных, стражем справедливости для всех народов, чтобы, наконец, его царствование послужило началом новой эры в европейской политике, основанной на общем благе и соблюдении прав каждого". Иначе говоря, любая европейская заварушка, по мысли Чарторийского, должна была гаситься русской кровью. Нельзя сомневаться в горячем патриотизме князя Адама, но, думается, с его стороны было бы честнее не возглавлять иностранную политику страны, чьи национальные интересы были ему совершенно безразличны.

Чарторийский вполне справедливо полагал, что польский вопрос может получить первостепенное значение только в случае войны России с какой-либо из европейских держав. Поэтому преследуемая им цель — восстановление Польского королевства и установление его династического союза с Россией заставляла князя Адама подталкивать царя на обострение отношений с Францией. Кроме того, в планы Чарторийского входила и война России с Пруссией за польские земли, но здесь князь, самоуверенно вступивший в соперничество с прекрасной Луизой за сердце царя, своими руками рыл себе яму.

Из всего ближайшего окружения царя только молодой князь Петр Петрович Долгоруков открыто выступал против планов восстановления Польши. Однажды за царским столом, вступив в жаркий спор с Чарторийским, он громко заявил:

— Вы рассуждаете, как польский князь, а я рассуждаю, как русский князь.

При этих словах Чарторийский побледнел и умолк.

Однако и русский, и польский князья сходились на том, что необходимо остановить зарвавшегося корсиканца.

Новая, третья по счету коалиция против Франции включала в себя Англию, Австрию, Неаполитанское королевство, Россию и Швецию (две последние державы отказались признать императорский титул Наполеона). Официальным предлогом к ее образованию объявлялась защита независимости Итальянской, Швейцарской и Голландской республик, с которыми Наполеон обращался как с собственностью Франции. Подобное участие со стороны пяти монархических дворов Европы в делах несчастных республик выглядело, конечно, весьма трогательно.

Пруссия, которой Наполеон пообещал Ганновер, пока что сохраняла нейтралитет.

Англия, только что одержавшая победу над французским флотом при Трафальгаре, не жалела денег на создание сухопутной армии на континенте. Она истратила более пяти миллионов фунтов стерлингов на субсидии коалиции. На эти деньги Австрия мобилизовала три армии: под начальством эрцгерцога Фердинанда и генерала Мака (90 тысяч человек на Инне) и эрцгерцога Иоанна (40 тысяч в Верхней Италии), а Россия — шесть армий: генерала М. И. Голенищева-Кутузова (50 тысяч в Галиции), генерала Михельсона (90 тысяч под Гродно и Брест-Литовском), генералов Беннигсена, Буксгевдена и Эссена (около 100 тысяч на австрийской и прусской границах) и 16-тысячный десант графа П. А. Толстого в Кронштадте. Россия рассчитывала, что Пруссия пропустит русские войска через свою территорию на соединение с австрийцами, в противном случае ее надеялись принудить к этому силой.

В сумрачный ветреный день 9 сентября, прослушав молебен в Казанском соборе, Александр выехал к армии. Его сопровождали обер-гофмаршал граф Н. А. Толстой, генерал-адъютанты: граф Ливен, князья Долгоруков и Волконский, канцлер князь А. Чарторийский, тайные советники Новосильцов и Строганов и лейб-медик Виллие.

Царь был задумчив. Накануне он посетил знаменитого старца Севастьянова, жившего в Измайловском полку. Старец убеждал царя не начинать войну с проклятым французом — добру тут не быть.

— Не пришла еще пора твоя, побьет он тебя и твое войско, придется бежать куда попало, — пророчил Севастьянов. — Погоди да укрепляйся, час твой придет, тогда и Бог поможет тебе сломить супостата.

В Брест-Литовск Александр приехал через неделю после отъезда из Петербурга. Первый раз со времен Петра I русский государь лично являлся на театр военных действий. Приезд Александра произвел на армию огромное впечатление: это показалось всем событием чрезвычайным.

Чарторийский пригласил царя остановиться в его родовом имении Пулавах и лично отправился туда, чтобы предупредить родителей о приезде высокого гостя. Прождав напрасно весь день 17 сентября, Чарторийские в недоумении разошлись по своим комнатам.

Александр появился в Пулавах в два часа ночи, когда все уже спали. Он пришел пешком, забрызганный грязью, в сопровождении какого-то еврея, освещавшего царю путь тусклым фонарем. Запретив будить кого-либо в доме, царь приказал показать ему его покои и там, не раздеваясь, бросился на кровать и сразу заснул.

Оказалось, что он направился в Пулавы вечером, воспользовавшись услугами австрийских проводников, которые, чураясь помощи поляков, долго плутали в темноте, пока окончательно не сбились с пути и не потеряли своего царственного спутника; в довершение несчастий царский кучер Илья зацепил каретой за пень и сломал колесо. Над царем сжалился проезжавший мимо еврей-водовоз. Не подозревая о сане попавшего в беду путешественника, он вызвался проводить его в Пулавы, которые, как выяснилось, находились всего в полумиле от места происшествия.

В семь утра Александр был уже на ногах. Старики Чарторийские застали его беседующим с князем Адамом. Хозяева выразили царю благодарность за честь, оказанную им посещением их дома, на что Александр отвечал, что он обязан им еще большей благодарностью за то, что они даровали ему лучшего друга в его жизни.

Зная чувствительность молодого государя, Чарторийские стремились воздействовать на его воображение, чтобы пробудить сочувствие к Польше. Пулавские дни были окрашены в романтические тона исторических воспоминаний и глубокой скорби о потере независимости. Изобретательная княгиня Чарторийская выбирала маршруты послеобеденных прогулок с таким расчетом, чтобы царь, любивший сельские виды, непременно наткнулся на зрелище какой-нибудь крестьянской идиллии, зачастую заранее приготовленное. Александр посетил пулавский храм Сивиллы, построенный в 1798 году, на фронтоне которого была выбита надпись: "Прошедшее — будущему". Это был своеобразный археологический музей истории Польши. Царь вписал свое имя в книгу посетителей. Продолжительные вечерние разговоры о польском искусстве и польской литературе заканчивались обыкновенно воспоминаниями о минувшем величии Польши, об испытанных ею несчастьях и о ее неизбежном будущем возрождении. Все это было превосходной рамой для душевного настроения того Александра, которого князь Адам помнил по беседам в саду Таврического дворца. Но теперь в Пулавах гостил не великий князь, а государь, и Чарторийский понял это слишком поздно.

4 октября Александр внезапно объявил о своем решении ехать в Берлин, не заезжая в Варшаву. Миссия Долгорукова увенчалась успехом: узнав, что французские войска без разрешения прошли через прусские владения в Анспахе, Фридрих Вильгельм дал свое согласие на проход русских армий сквозь Пруссию на соединение с австрийцами. Свидание в Мемеле дало неожиданные плоды. Планы Чарторийского рухнули. На смену пулавской идиллии приближалась потсдамская мелодрама.

Александр действовал в раз навсегда усвоенной манере: держа окружение в неведении до последней минуты, а потом внезапно объявляя о своем решении, всегда самостоятельном. Вслед за Чарторийским с этой чертой характера царя вскоре предстояло познакомиться и Фридриху Вильгельму.

13 октября при пушечном салюте Александр въехал в Берлин. Весь гарнизон стоял под ружьем, берлинцы, охваченные сильными антифранцузскими настроениями, восторженно приветствовали русского государя. Александр возобновил свои платонические ухаживания за Луизой, которые и на этот раз не остались без политических последствий: король обеспечил за собой Ганновер, обещанный теперь Пруссии и Александром за обещание Фридриха Вильгельма выступить посредником между союзниками и Наполеоном. Правда, это снимало с Пруссии ореол "подвига бескорыстия", который Александр всеми силами стремился ей придать.

Тем временем было получено известие о капитуляции генерала Мака под Ульмом (20 октября). Таким образом, стотысячная австрийская армия была рассеяна в три недели. Наполеон выиграл кампанию одними маневрами, без серьезных сражений. "Император разбил врага нашими ногами", — шутили французские солдаты.

Кутузов, мастерски уклоняясь от решительного сражения, перешел Дунай по Кремскому мосту и разрушил его за собой.

Император Франц II покинул Вену; в городе царило страшное смятение. Опасаясь, как бы австрийцы не разрушили мосты через Дунай, Ланн и Мюрат с небольшим отрядом гренадер подъехали с белым флагом к австрийским постам. Пока оба генерала уверяли командующего венским гарнизоном князя Ауэрсперга, что предстоит заключение перемирия, один из их офицеров вырывал фитиль из рук австрийского командира, пытавшегося взорвать мост. Подоспевшие французские гренадеры оттеснили австрийцев, и драгоценный мост оказался в руках французов раньше, чем ошеломленный Ауэрсперг понял, что произошло.

Узнав об ульмской катастрофе, Александр поспешил к кутузовским войскам в Моравию. Во время последнего ужина в Потсдаме царь выразил сожаление, что оставляет Берлин, не отдав дань уважения останкам великого Фридриха.

— На это еще хватит времени, — успокоил его Фридрих Вильгельм.

В одиннадцать часов вечера оба государя и королева встали из-за стола и в полночь спустились в склеп Гогенцоллернов, ярко освещенный свечами. Романтическая обстановка так взволновала Александра, что он припал к гробу Фридриха II и затем, встав, протянул руки Фридриху Вильгельму и Луизе, поклявшись в вечной дружбе, залогом которой должно было стать освобождение Германии. Увлажнившиеся глаза прекрасной Луизы были наградой новоявленному паладину.

Армия встретила Александра, прибывшего 6 ноября в Ольмюц, без прежнего энтузиазма. Причина этого была проста: солдаты голодали и страдали от холода. Самовольные рейды мародеров по окрестным селам вызывали раздражение у австрийцев.

Чарторийский старался убедить царя предоставить действовать Кутузову. Александр принял этот совет прохладно. Еще менее ему понравилось почтительное представление самого главнокомандующего о предстоящем образе действий: Кутузов настаивал на том, чтобы дожидаться подкреплений и выжидать, не вступая с Наполеоном в решительное сражение, которое, по его мнению, было больше нужно французам, чем русским. Тщеславие Александра было оскорблено: возглавить армию для того, чтобы уклоняться от сражения, казалось ему позорным. Он окончательно остановился на решении самому руководить разгромом Наполеона. Отныне все военные решения принимались не в главном штабе, а в кабинете царя. Фактически отняв у Кутузова право главнокомандования, Александр не оставил ему даже уважения: молодежь, окружавшая царя, открыто посмеивалась над "робким стариком".

Позднее Александр вспоминал: "Я был молод и неопытен. Кутузов говорил мне, что нам надо было действовать иначе, но ему следовало быть в своих мнениях настойчивее". Но царь кривил душой: даже если бы генерал победил в Кутузове царедворца, мнение главнокомандующего все равно осталось бы гласом вопиющего в пустыне. Достаточно сказать, что однажды в ответ на просьбу, обращенную к царю, уточнить движение армии Михаил Илларионович услышал:

— Cela ne vous regarde pas![35]

Гораздо охотнее Александр прислушивался к советам начальника австрийского штаба генерала Вейротера, который вскоре приобрел в глазах царя репутацию непререкаемого авторитета. Да и трудно было не увлечься многообещающим планом штабиста. С циркулем и линейкой в руках Вейротер смело маршировал по карте, отрезал французов от Вены и зажимал их в тиски между 90-тысячной армией двух императоров-союзников и 70-тысячной армией эрцгерцога Фердинанда. Таким образом, Наполеон должен был капитулировать подобно Маку.

15 ноября союзники выступили из лагеря, продвигаясь в величайшем порядке — все девяносто тысяч человек шли в ногу!

На следующий день произошел авангардный бой у Вишау, знаменательный тем, что здесь Александр впервые побывал в огне, наблюдая, как 56 русских эскадронов, подкрепленных пехотой, лихо прогнали с позиций 8 французских эскадронов. В начале боя царь в веселом настроении следовал за наступавшими колоннами, но когда стрельба стихла, он приуныл и безмолвно объезжал поле сражения, всматриваясь через лорнет в лежавшие тела и приказывая оказывать помощь тем, в ком замечал искру жизни. Остаток дня он не мог ничего взять в рот и к вечеру почувствовал себя нездоровым.

Вечером 19 ноября Александр со свитой осмотрел местность. Кутузову явно не нравилось расположение союзных войск, и царь старался не смотреть в сторону главнокомандующего, слушая пояснения Вейротера, в каком месте и какими маневрами будет обеспечена завтрашняя победа. На обратном пути встретили отряд кроатов, которые затянули какую-то национальную песню. Это протяжное, печальное пение, хмурое небо и холод навеяли на всех меланхолию; кто-то из свиты вполголоса заметил, что завтра понедельник — несчастливый день. В ту же секунду лошадь Александра поскользнулась, упала на круп, и царь, не удержавшись в седле, полетел в грязь.

В свите царя находился и Аракчеев, которому Александр предложил возглавить одну из колонн. Аракчеев, придя в сильнейшее волнение, отклонил эту честь, сославшись на несчастную раздражительность своих нервов.

В полночь с 19 на 20 ноября у Кутузова в Крешновицах собрались начальники колонн. Вейротер, разложив на столе карту, приступил к чтению и объяснению сочиненной им диспозиции, весьма сложной и длинной. Глядя на него со стороны, можно было подумать, что это учитель, разъясняющий урок школьникам.

Как только голос Вейротера монотонно зазвучал под сводами комнаты, Кутузов тотчас же заснул, в чем и выразилась вся его оппозиция плану австрийца. Буксгевден слушал диспозицию стоя, кажется, мало что в ней понимая; Милорадович хмуро молчал; прочие генералы выглядели довольно равнодушными, один Дохтуров внимательно разглядывал карту.

Когда Вейротер закончил, все уже с трудом сдерживали зевоту. Тем не менее Ланжерон нашел в себе силы возразить:

— Все это прекрасно, но если неприятель нас предупредит и атакует в Працене, что мы будем делать? Этот случай не предусмотрен.

— Вам известна смелость Бонапарта, — высокомерно ответил Вейротер. — Если бы он мог нас атаковать, он это сделал бы сегодня.

Тут Кутузов проснулся и распустил совет.

Таким образом, союзниками был принят план сражения против армии, численности и боевых качеств которой они не знали, чье расположение предполагалось ими на позиции, которую она не занимала, и в расчете на то, что французы останутся неподвижными, как верстовые столбы.

Еще до рассвета Александр в сопровождении Кутузова подъехал к бивуаку генерала Берга, возглавлявшего четвертую колонну.

— Что, твои ружья заряжены? — спросил царь Берга.

— Нет, ваше величество, — ответил генерал.

— Ну так прикажи зарядить.

Так Берг впервые услыхал о предстоящем сегодня сражении.

Садясь на коня, царь обратился к Кутузову:

— Ну что, как вы полагаете, дело пойдет хорошо?

Главнокомандующий тонко улыбнулся:

— Кто может сомневаться в победе под предводительством вашего величества?

— Нет, это вы командуете здесь, — запротестовал Александр, — я только зритель.

Кутузов ответил почтительным поклоном, но, когда царь отъехал, сказал Бергу по-немецки:

— Вот прекрасно! Оказывается, я здесь командую, когда не я распорядился об этой атаке! Да я и вовсе не хочу предпринимать ее!

Услышав эти слова, Берг отъехал к войскам в самом мрачном расположении духа.

Кутузов догнал Александра, который решил остаться при четвертой колонне, занимавшей Праценские высоты, чтобы наблюдать отсюда за сражением. Видя, что главнокомандующий не отдает никаких распоряжений, царь удивленно сказал ему:

— Михайло Ларионович! Почему не идете вы вперед?

— Я поджидаю, чтобы все войска колонны собрались, — ответил Кутузов.

— Но ведь мы не на Царицыном лугу, где не начинают парада, пока не придут все полки, — съязвил Александр.

— Государь! — вспыхнул Кутузов. — Потому я и не начинаю, что мы не на Царицыном лугу. Впрочем, если прикажете…

Приказание немедленно было отдано.

Главная причина медлительности Кутузова заключалась в том, что главнокомандующий верно оценил значение Праценских высот в центре расположения союзной армии, которые по плану Вейротера нужно было оставить, чтобы атаковать войска Наполеона. Значение Працена превосходно понимал и французский император. План Наполеона был хорошо резюмирован одним французским генералом: "В то время как наши левый и особенно правый фланги, отодвинутые к заднему углу долины, по которой все глубже наступает на них неприятель, стойко держатся, — в центре, на вершине плоскогорья, где союзная армия, растянувшись влево, подставляет нам ослабленный фронт, мы обрушиваемся на нее стремительной атакой. Благодаря этому маневру оба неприятельских фланга внезапно окажутся отрезанными друг от друга. Тогда один из них, атакуемый с фронта и расстроенный нашей победой в центре, должен будет отступить, между тем как другой, слишком выдвинувшийся вперед, обойденный, парализованный той же победой в центре и запертый среди прудов в той ловушке, куда мы его заманили, будет частью уничтожен, частью взят в плен". Удивительно: Наполеон предугадал действия союзников, как будто был приглашен в Крешновицы слушать диспозицию Вейротера.

Все произошло совершенно так, как предвидел император. Буксгевден, стоявший на левом фланге русской армии, спустился с Праценской возвышенности в Гольдбахскую долину, где Даву, медленно отступая, заманивал его все дальше. Дождавшись, когда возвышенность достаточно обнажилась, Наполеон бросил туда Сульта, который, захватив центр, отрезал Буксгевдена от остальной армии. На правом фланге союзников Багратион и Лихтенштейн были остановлены и отброшены назад рядом блестящих кавалерийских атак Ланна и Мюрата. Грозная атака доблестных кавалергардов князя Репнина закончилась почти полной их гибелью. Французские кирасиры, окружившие русских великанов, валили их одного за другим, крича:

— Заставим плакать петербургских дам!

Наконец, Даву, перейдя в наступление, окружил Буксгевдена. Атака старой гвардии вынудила русские войска отойти на пруды, покрытые льдом. Французская артиллерия сосредоточила весь огонь на прудах, ядра проломили лед, и русские солдаты стали тонуть… В аустерлицких прудах погибло несколько тысяч человек.

К вечеру союзная армия была полностью рассеяна. Следование «победному» плану Вейротера стоило ей 15 тысяч убитыми и ранеными и 20 тысяч пленными (русские потеряли 21 тысячу солдат и офицеров — треть армии). Потери французов не превышали двенадцати тысяч человек.

Александр находился при четвертой колонне до самого конца. Одно французское ядро врылось в землю в двух шагах перед ним, залепив царя грязью. Смятение при отступлении было так велико, что свита Александра потеряла его из виду и присоединилась к нему уже ночью, а некоторые адъютанты — только через день-два. Большую часть сражения рядом с царем находились только лейб-медик Виллие, берейтор Ене, конюший и два казака.

Майор Толь, отступавший вместе со своей частью в составе четвертой колонны, был немало удивлен, увидев Александра, едущего по полю всего с несколькими людьми. Не смея приблизиться к государю, он последовал за ним в некотором отдалении, решив незаметно оберегать его. На пути царя оказался небольшой овраг. Александр не был хорошим наездником. В нерешительности остановив коня, он медлил дать ему шпоры, в то время как Ене несколько раз перемахнул через овраг, желая показать господину, как легко это сделать. Наконец лошадь Александра сама преодолела препятствие.

Со дня стычки у Вишау Александру нездоровилось; теперь недомогание перешло в полное расстройство физических и душевных сил: он почувствовал, что не может ехать дальше. Александр сошел с лошади, сел под дерево и залился слезами, закрыв лицо платком. Его спутники в смущении столпились чуть поодаль. Это зрелище придало смелости Толю. Поборов робость, он подскакал к царю, спешился и принялся утешать его. Через несколько минут Александр отер слезы, встал, молча обнял Толя и, сев на лошадь, продолжил путь. В Годьежице он случайно встретился с Кутузовым и, переговорив с ним, последовал дальше. Холодной ночью он прибыл в село Уржиц, где уже остановился на ночлег другой царственный беглец, император Франц.

Александр провел ночь в крестьянской избе, на соломе, жалуясь на озноб и расстройство желудка. Виллие хотел подкрепить его силы глинтвейном, но у местных крестьян не нашлось красного вина. Послали к австрийскому обер-гофмаршалу Ламберти, однако тот ответил, что император Франц уже спит, а без его разрешения он не смеет касаться императорского запаса. Выручили казаки, у которых во флягах, конечно, нашлось немного вина. Горячий напиток с несколькими каплями опиума погрузил царя в желанное забытье.

Через два дня война закончилась. Император Франц встретился с Наполеоном и заключил перемирие; русские могли беспрепятственно уйти в свои пределы. Александр предоставил австрийцам полную свободу действий, требуя только, чтобы Россию не впутывали в переговоры.

Требовалось найти виновников поражения, и они, разумеется, были найдены: начальники колонн и генералы кутузовского штаба. Двух из них, генерала Пршибышевского и генерала Лошакова, по возвращении из плена судили и разжаловали в рядовые; другие сами попросили увольнения от службы. Кутузов, хотя и награжденный орденом святого Владимира 1-й степени и назначенный киевским военным губернатором, навсегда лишился расположения царя и до самого 1812 года сделался безучастным зрителем больших европейских войн.

Приведя русскую армию к неслыханному в ее летописях поражению, царь забился в Петербург и, казалось, забыл о существовании Европы, бросив своих союзников и добровольно устранясь от нового передела европейских границ. Похоже, он действительно собирался жить "как в Китае". Царский стыд выглядел неким подобием политики.

III

Искусный дипломат всегда сумеет резко разграничивать в своем деле все важное от второстепенного и, будучи откровенен и прост в пустяках, в важных вещах не преминет быть скрытным и настойчивым. Манерами своими и обращением он во всяком случае постарается сделать своих политических противников личными друзьями.

Филип Домер Стенхоп, граф Честерфилд. Максимы

Едва установившийся мир не продержался и года. Уже осенью 1806 года последовал разрыв отношений между Пруссией и Францией. Чувствуя себя хозяином Европы, Наполеон с такой же легкостью отнимал подаренные земли, с какой и дарил их. Едва новый английский премьер-министр Фокс, придерживавшийся умеренной политики в отношениях с Францией, заявил о возможности прочной дружбы между давними врагами, как Наполеон заверил его, что ему ничего не стоит возвратить Англии отданный пруссакам Ганновер.

В ответ пруссаки забряцали оружием. Королева Луиза, став во главе партии войны, склоняла мужа к решительным действиям. Прусские офицеры воображали, что все еще продолжаются времена Семилетней войны, во время которой прусские войска под предводительством Фридриха II нанесли ряд сокрушительных поражений французской армии. Они ручались, что сумеют сокрушить эту так называемую Великую армию, чья слава основана на победах над какими-то австрийцами и русскими. Публика в берлинском театре устраивала антифранцузские демонстрации, офицеры гвардии вызывающе точили свои сабли о ступени французского посольства.

Фридрих Вильгельм запросил Александра: может ли Пруссия рассчитывать на содействие русских войск? Царь ответил, что все силы России в полном распоряжении короля.

Прусская армия гордилась своей выучкой и дисциплиной. Действительно, она великолепно смотрелась на парадах — но только на парадах. Значительная ее часть вербовалась из иностранцев, единственной связью между солдатом и офицером была палка. Командир был хозяином своей роты, в которой все солдаты, лошади, обмундирование и оружие — являлось его безусловной собственностью. Вследствие этого усердие к службе проявлял один офицерский корпус. Наполеону понадобилась всего неделя, чтобы разнести вдребезги пышную декорацию военной мощи прусской армии.

14 октября разыгрались два решительных сражения — при Йене и Ауэрштедте. Две прусские армии общей численностью 150 тысяч человек были наголову разгромлены и, отступая, обратились в неуправляемое стадо. Прусские крепости сдавались одна за другой, не оказывая ни малейшего сопротивления врагу. Комендант Кюстрина, расположенного на берегу Одера, любезно предоставил в распоряжение французского отряда лодки, чтобы французы скорее могли занять крепость.

На следующий день после победы Наполеон торжественно вступил в Берлин. Позади французских войск вели обезоруженных пленных кавалергардов короля, в наказание за их похвальбу. Король с семьей бежали на восток, к русским границам. Александр без колебаний принял беглецов. "Долгом считаю, — писал он королю, — вновь торжественно подтвердить вашему величеству, что, каковы бы ни были последствия ваших великодушных усилий, я никогда не откажусь от известных вам намерений. Будучи вдвойне связан с вашим величеством, в качестве союзника и узами нежнейшей дружбы, для меня нет ни жертв, ни усилий, которых я не совершил бы, чтобы доказать вам всю мою преданность дорогим обязанностям, налагаемым на меня этими двумя наименованиями…"

На запятках королевской кареты в Россию ехала новая война.

16 ноября высочайший манифест оповестил подданных империи о начале войны с Францией. Два русских корпуса: Беннигсена (60 тысяч человек) и Буксгевдена (40 тысяч) были двинуты к Гродно и Остроленке. Кроме того, царь призвал к созданию народного ополчения в количестве 600 тысяч ратников и обратился с воззванием к студентам и молодым дворянам, обещая им офицерский чин за шестимесячную службу. Указом Синода духовенству предписывалось проповедовать "отечественную войну" против "гонителя православной веры" Бонапарта, якобы претендующего на роль Мессии, или, проще говоря, антихриста. Таким образом войну ради спасения погибающей Пруссии пытались обратить в народную войну.

Все эти грандиозные приготовления затевались в то время, когда Россия уже вступила в войну еще с двумя государствами: Турцией и Персией. Несмотря на это, у командующего Днестровской армией генерала Михельсона забрали половину личного состава — 30 тысяч человек, а с оставшимися войсками приказали занять Молдавию, Бессарабию и Валахию и принудить султана к миру.

Александр сдержал слово: он предоставил в распоряжение прусского короля все силы России. Фридрих Вильгельм мог присоединить к ним только 14-тысячный корпус генерала Лестока — все, что имелось у него под рукой, и заявить царю, что вручает ему судьбу Пруссии.

Зимой 1807 года Леонтий Леонтьевич вторично (после цареубийства) оказался в центре внимания всего мира: он выстоял против самого Наполеона.

Начало зимы в Польше выдалось на удивление мягким. Наполеон сердился: "Для Польши Господь создал пятую стихию — грязь". Решив дождаться более благоприятного времени года для возобновления операций, он расположил свои войска на завоеванной территории, от Варшавы до Остроленки, а сам сосредоточил все усилия на осаде Данцига.

В это время Беннигсен неожиданно кинулся между корпусами Нея и Бернадотта, рассчитывая разрезать французскую армию надвое. Наполеон поспешил на выручку своим маршалам, вынудив русских спешно отступить. Император догнал Беннигсена у Прейсиш-Эйлау и вынудил его принять сражение.

8 февраля завязался невиданный по своему упорству и кровопролитию бой. Вначале положение Наполеона было чрезвычайно опасным. Русская армия охватила его полукругом, артиллерия, выдвинутая впереди боевых линий, производила страшные опустошения во французских колоннах. Корпус Ожеро, ослепленный метелью, был почти весь истреблен. Русская конница едва не захватила самого императора, но Мюрат во главе девяноста эскадронов ринулся ему на помощь, прорвал три линии русской пехоты, вызволил Наполеона и затем вновь проложил себе дорогу сквозь плотные ряды русской армии.

В действиях Беннигсена было много искусного расчета, но не было вдохновения, внезапного озарения, отличавших полководческую манеру Наполеона, гениального импровизатора. Стойко выдержав все атаки русских, император умелыми маневрами заставил их к вечеру отступить на свои позиции. Подсчет потерь привел в ужас обоих противников. На залитом кровью снегу осталось лежать около 30 тысяч русских и больше 20 тысяч французов. К десяти часам вечера Беннигсен дал приказ отступить к Кенигсбергу. Наполеон оставался на месте еще девять дней, чем и приобрел право считать себя победителем. Но истина была очевидна: отныне императора уже не считали непобедимым, Беннигсен поставил под сомнение постоянство его военного счастья. Даже министр иностранных дел Франции Талейран язвил: "Это немного выигранное сражение".

Эйлауское сражение вывело царя из оцепенения, вызванного аустерлицкой катастрофой. Его вновь потянуло в действующую армию. В том же письме он осторожно осведомился у главнокомандующего, когда ему удобно приехать к войскам. Беннигсен, понимая душевное состояние царя, посоветовал ему поспешить, чем доставил Александру "чувствительное удовольствие".

16 марта царь выехал к армии. Его сопровождали обер-гофмаршал Толстой, министр иностранных дел Будберг, адъютанты граф Ливен и князь Волконский и бывший «триумвират» — Чарторийский, Строганов и Новосильцов. Гвардия во главе с великим князем Константином Павловичем покинула столицу еще раньше.

Через четыре дня Александр прибыл в пограничное местечко Поланген, где его встретил Фридрих Вильгельм. На другой день оба государя были в Мемеле. Удрученная Луиза, увидев Александра, смогла произнести только: "Ah! Mon cousin!" — и в немой печали протянула ему руку. Желая ободрить ее, Александр вновь подтвердил, что не остановится ни перед чем ради спасения королевской семьи.

Царь делал все, чтобы возродить очаровательную обстановку первого мемельского свидания четырехлетней давности. На смотре русской гвардии Александр разыграл еще одну мелодраматическую сцену в духе клятвы при гробе Фридриха. Вручив прусскому королю строевой рапорт, он со слезами обнял его и воскликнул:

— Не правда ли, никто из нас двух не падет один? Или оба вместе, или ни тот ни другой!

Перед началом летней кампании Александр уехал в Тильзит, поближе к театру войны. Правда, на этот раз, памятуя об Аустерлице, царь предоставил Беннигсену полную свободу действий.

Между тем среди царского окружения наблюдалось изменение в отношении к войне. Все громче раздавались голоса, утверждавшие, что русским незачем проливать кровь из-за личной дружбы государя с прусским королем. Константин Павлович, "как добрый русский", вообще не стеснялся выказывать откровенное недружелюбие к пруссакам, из-за чего однажды между ним и царственным братом произошла довольно бурная сцена, после которой Александр приказал ему немедленно возвратиться к войскам. Один только Будберг настаивал на продолжении войны с Наполеоном, но его мнение всегда было простым эхом голоса царя.

Пока в Тильзите спорили, продолжать или нет войну, судьба кампании была решена 2 июня под Фридландом. Отступавший Беннигсен перешел реку Алле и сбил 100-тысячное русское войско в кучу в узкой лощине на левом берегу, так что в случае неудачи оно могло спастись только через фридландские мосты. "Не каждый день поймаешь неприятеля на такой ошибке!" — воскликнул Наполеон, осмотрев расположение русской армии. Торопясь использовать промах Беннигсена, император двинул свои войска в наступление в три часа утра, заявив солдатам, что русские у них в руках. Это была годовщина битвы при Маренго — доброе предзнаменование, как полагали французы, и они не ошиблись. В то время как Ланн с 26 тысячами человек сдерживал натиск почти всей русской армии, Ней обошел левое крыло русских, разрушил мосты и занял у них в тылу Фридланд. С этой минуты русскими войсками овладело полное смятение, каждый спасался как мог. Константин Павлович, не успевший к началу сражения, встретил по дороге в Фридланд лишь деморализованные остатки армии, потерявшей больше 20 тысяч человек и 80 орудий.

Французы вступили в Кенигсберг. Фридрих Вильгельм окончательно сделался королем без владений: вся Пруссия была занята войсками Наполеона.

С ведома царя Беннигсен предложил французам заключить перемирие. Предложение о перемирии нашло у Наполеона живейший отклик. В голове у него уже созрел план торговой блокады Англии, и император искал сильного союзника на континенте. В эти дни он написал Талейрану: "Необходимо, чтобы все это окончилось системой тесного союза или с Россией, или с Австрией". Фридланд определил, с кем следует начинать переговоры, тем более что Наполеон мечтал о союзе с Россией с 1800 года. Теперь он ясно осознавал, что ему нужно остановиться на Немане.

Дюрок, прибывший в главную квартиру русской армии, откровенно заявил Беннигсену: император желает не перемирия, а мира и сближения. С ответным визитом к Наполеону по поручению царя поехал старый князь Лобанов-Ростовский.

Возвратившись к царю, Лобанов рассказывал о своем обеде у Наполеона:

— Он был весел и говорлив до бесконечности, повторял мне не один раз, что он всегда чтил ваше императорское величество, что польза взаимная обеих держав всегда требовала союза и что ему собственно никаких видов на Россию иметь нельзя было. Он заключил тем, что истинной и естественной границей российской должна быть река Висла.

Рассказ Лобанова изменил мысли и намерения царя. Наполеон кокетничал с ним, то есть вступил на ту почву, где Александр чувствовал себя уверенней всего.

Фридриху Вильгельму, примчавшемуся к нему в Шавли, царь заявил, что у него остается один выход: последовать примеру России и вступить в переговоры с грозным противником.

Утвердив условия перемирия, привезенные Лобановым, Александр отослал князя назад к Наполеону со следующей инструкцией: "Вы засвидетельствуете императору Наполеону искреннюю мою благодарность за все, переданное по его поручению, и уверите его в моих пожеланиях, чтобы тесный союз между обоими нашими народами загладил прошедшие бедствия… Система совершенно новая должна заменить ту, которая существовала доныне, и я льщу себя надеждой, что мы с императором Наполеоном легко сговоримся, если только станем переговариваться без посредников. Прочный мир может быть заключен между нами в несколько дней".

Встреча двух императоров была назначена на 13 июня; местом встречи выбрали середину Немана, разделявшего обе армии.

Два опытных обольстителя готовились преломить копья в схватке комплиментов и дружеских заверений. Никогда еще судьба Европы не решалась столь любезным и приятным способом.

Наполеон постарался, как мог, придать встрече торжественность и даже некоторую пышность, насколько это было возможно в походных условиях. Утром 13 июня на середину реки был отбуксирован плот с двумя павильонами, обтянутыми белым полотном: больший предназначался для государей, меньший для их свиты. На фронтонах павильонов зеленой краской были выведены огромные буквы «А» и «N» (равной величины), обращенные соответственно к русскому и французскому берегам. Вензель Фридриха Вильгельма отсутствовал.

Французская гвардия выстроилась в несколько линий на тильзитском берегу, за ней толпились тысячи жителей города и остальная армия.

С русской стороны не было сделано никаких приготовлений. Возле разоренной корчмы Обер-Мамельшен, где Александр должен был сесть в лодку, дежурили всего два взвода кавалергардов и эскадрон прусских кавалеристов.

Александр с великим князем Константином подъехали к корчме в колясках, по бокам которых скакала их свита. Корчма представляла собой четыре голые стены, вместо крыши торчали стропила: доски и солома были растащены солдатами на корм лошадям и разведение костров. Царь вошел и сел у окна, положив шляпу и перчатки на стол перед собой. Он был одет в зеленый мундир Преображенского полка и в белые лосиновые панталоны; на ногах — короткие ботфорты. Аксельбант на правом плече (эполет на французский манер еще не носили), шарф вокруг талии, шпага на бедре и андреевская лента через плечо составляли все его аксессуары. Волосы были посыпаны пудрой; высокая шляпа с черным султаном на гребне была вышита по краям белым плюмажем, под цвет перчаток.

Подчеркнуто ласковым, приветливым и обходительным обращением со свитой он старался скрыть свою тревогу перед предстоящей встречей: как-то примет его Наполеон, поддастся ли его очарованию, будет разыгрывать роль строгого победителя или великодушного союзника? Царю еще не приходилось испытывать свои чары на гениях.

Через полчаса флигель-адъютант приоткрыл дверь:

— Едет, ваше величество.

Александр не спеша встал, взял со стола шляпу и перчатки и со спокойным лицом твердым шагом направился к выходу. Выйдя на берег, он с досадой отметил, что взоры всей его свиты направлены не на него, а на противоположный берег Немана — туда, где маленькая фигурка Наполеона на белом коне мчалась между двух рядов старой гвардии под гул восторженных криков: "Да здравствует император!"

Гребцы, местные рыбаки, одетые в белые холщовые куртки и шаровары, помогли царю и сопровождавшим его лицам — великому князю Константину, Беннигсену, Будбергу, Лобанову-Ростовскому, Ливену и Уварову — взойти в лодку. Отчалили от берега одновременно с лодкой Наполеона.

Теперь уже и Александр не сводил глаз с французского императора. Наполеон стоял у борта один, со сложенными на груди руками. На нем был мундир старой гвардии, с лентой Почетного Легиона через плечо, голову покрывала историческая шляпа своеобразной формы, известная всему миру. За его спиной виднелась свита: Мюрат, Дюрок, Бертье, Бессьер и Коленкур.

Лодка Наполеона причалила к плоту немного раньше. Император выскочил из нее и поспешил навстречу Александру. Они подали друг другу руки, обнялись и молча проследовали в приготовленный для них павильон. Оба берега огласились радостными криками. В то же время французское судно отчалило от тильзитского берега и стало между плотом и русским берегом — Наполеон не постеснялся принять меры предосторожности.

Фридрих Вильгельм, оставшийся на берегу, сидел на коне, подавшись вперед всем телом, словно желая услышать, о чем идет речь на плоту. Был момент, когда он в нетерпении тронул поводья и въехал в реку по брюхо лошади.

Тон беседе задал Александр.

— Я ненавижу англичан не менее вас, — были первые его слова, — и готов вас поддерживать во всем, что вы предпримете против них.

— Если так, то все может быть улажено и мир упрочен, — сказал Наполеон и разразился филиппикой против коварного Альбиона. Он напропалую льстил царю, высказывая убеждение, что говорит с таким же великим человеком, каким является он сам. — Мы вдвоем в один час более подвинем дела, чем наши посредники в несколько дней. Между вами и мною никого не должно быть. Я буду вашим секретарем, а вы будете моим.

Наполеон предложил Александру переселиться в Тильзит, объявив город нейтральным. Царь с удовольствием принял это предложение.

Когда императоры вышли из беседки, один русский офицер посмотрел на часы: беседа продолжалась час и пятьдесят минут.

На обратном пути Александр недоумевал: куда девалось все его искусство очаровывать? Он чувствовал себя женщиной, собиравшейся поиграть с сердцем навязчивого кавалера и вместо этого, против желания, уступившей ему поцелуй.

Вследствие договоренности Тильзит был разделен на две половины: французскую и русскую. Обеими сторонами в город были введены по батальону гвардии и конный конвой (любопытство видеть Наполеона приводило к тому, что, несмотря на запрещение для остальной армии бывать на левом берегу, многие русские офицеры переодевались в партикулярное платье и жили в Тильзите инкогнито по нескольку дней). Пароли и отзывы должны были быть общие для французов и русских. Александр предписал гвардейцам обращаться с бывшим неприятелем ласково и запретил называть Наполеона Бонапартом. Вследствие этих распоряжений командир вступившего в город батальона Преображенского полка граф Михаил Семенович Воронцов сказался больным, чтобы не видеть этого позора. Отношение командира к французам разделяли и его подчиненные: по их мнению, нельзя было мириться с Наполеоном, не отомстив за Фридланд.

Вечером 14 июня Александр въехал в Тильзит. Наполеон приготовил ему торжественную встречу. Как только царь ступил на левый берег Немана, французская артиллерия произвела несколько залпов, после чего Наполеон проводил царственного гостя до занимаемого им дома, через ряды старой гвардии, салютующей новому союзнику своего императора. После торжественного обеда Александр отбыл в приготовленный для него дом — тот самый, в котором он жил до Фридланда.

В этот день Наполеон назначил пароль обеим армиям: "Александр, Россия, величие"; назавтра это сделал царь, выбравший слова: "Наполеон, Франция, храбрость". На третий день было решено, что впредь пароли будет назначать один французский император.

Фридриху Вильгельму в его бывшем городе не нашлось места, и он каждое утро приезжал и останавливался в доме Александра. На пятый день царь вытребовал для него у Наполеона разрешение жить в Тильзите и иметь небольшое количество солдат для караула.

День начинался с того, что Толстой и Дюрок сходились, чтобы осведомиться о здоровье обоих государей. Время до обеда посвящалось смотрам и учениям французских войск, расположенных под Тильзитом, на которые Наполеон приглашал Александра и иногда Фридриха Вильгельма. Французские солдаты встречали царя с теми же почестями, что и самого Наполеона. Возвратясь в город, Наполеон задерживал Александра у себя, посылая курьера в дом царя за сменным мундиром, а порой снабжая Александра собственными галстуками и носовыми платками. Однажды царь обратил внимание на великолепный золотой несессер французского императора, который тут же был подарен гостю.

Обедал Александр у Наполеона. За стол, к которому часто приглашались прусский король, великий князь Константин и Мюрат, садились в восемь часов вечера. Потом следовал короткий отдых, чтобы дать время уехать Фридриху Вильгельму, а в десять часов императоры снова сходились, уединялись в кабинете Наполеона и до полуночи кроили и перекраивали карту Европы.

Для поправления безнадежных прусских дел к переговорам была привлечена прекрасная Луиза: по замыслу министров Фридриха Вильгельма она должна была обратиться к сердцу Наполеона как жена и как мать. Через час после ее приезда французский император прискакал к дому Фридриха Вильгельма и с хлыстом в руке взбежал по лестнице в королевские покои. Луиза вздыхала и умоляла, Наполеон сыпал комплиментами, но, выйдя от нее, сказал Толстому:

— Я ничего не сделаю ради прекрасных глаз прусской королевы.

Александру вновь пришлось опустить забрало. Он уже вполне овладел собой и источал неотразимое очарование, за которым, однако, скрывались мужественная твердость и решимость. Напрасно Наполеон искушал его, показывая на карте прусские области: "Вот что мне нужно, остальное принадлежит вам". — Царь требовал сохранить Пруссию как независимое государство, пускай и ценой потери значительной части бывших владений. Он был так настойчив, что, по его собственным словам, порой забывал о том, что он русский. В конце концов Наполеон смирился с мыслью о дальнейшем существовании Пруссии. Прусск